Дикий хмель
Шрифт:
На Широком сизая куртка с серебристой молнией. Из-под нее, у ворота, выглядывает свежая белая рубашка и вишневого цвета галстук с крупным узлом. Волосы тщательно прилизаны. На щеках румянец, такой яркий, что хочется потрогать, не помада ли.
Энергично тряхнув мою руку, словно я была мужчина, Георгий Зосимович кивнул на стулья, рядочком вытянувшиеся вдоль грязноватой, давно не крашенной стенки, не пошел за свой стол, а сел рядом со мной. И произнес тягучим, как сироп, голосом:
— На-а-талья Алексеевна, я к вам за помощью.
Глаза у
Он наклонился корпусом, положив подбородок на ладонь левой руки, локоть которой уперся в коленку. Смотрит на меня, обрадуюсь я или огорчусь его словам. Но я не радуюсь и не огорчаюсь. Смотрю на коричневую дверь равнодушие, терпеливо. Секрет прост: мне не хочется помогать Широкому. Однажды он вот так вызвал меня. Вот так: суетливо вышел из-за стола. Вот так попросил о помощи... А потом протянул лист плотной бумаги и сказал:
— Нарисуйте осла с папиросой. И напишите: «У нас не курят, один я курю».
Лист с ослом Георгий Зосимович прикнопил на стене в своем кабинете. И бедный осел долгое время был предметом шуток мастеров и прочих цеховых начальников, вхожих к Широкому.
— На-а-талья Алексеевна-а... — Георгий Зосимович откинулся на спинку стула энергично и даже резко, коснулся плечами стены; звук вышел, как шлепок, потому что стена была тонкая, внутренняя, и в нее можно было стучать, точно в барабан.
— Слушаю ва-ас, Георгий Зосимович, — тоже нараспев почему-то произнесла я, хотя была очень далека от мысли передразнивать Широкого. Он же заподозрил именно последнее. И брови его дернулись вверх, а глаза округлились, как у совы.
Мое же лицо выражало невинное любопытство (я думаю, что это было именно так). Потому, кашлянув, Георгий Зосимович сказал:
— Наталья Алексеевна, вы, можно сказать, выросли на моих глазах...
— Под вашим началом, — поправила я.
— Ну, это справедливо лишь относительно, — засмущался он. И глаза его утратили совиную округлость. Стали обычными, хитроватыми.
Я вспомнила Бурова и, подражая ему, ответила:
— Все в жизни относительно.
— Это верно, — почему-то вздохнул Широкий. Быть может, тоже вспомнил кого-то или что-то. Потом он вдруг рывком встал, вышел на середину кабинета, крутнулся на каблуках, заложив руки за спину, долго молчал.
Я не думаю, чтобы он столь сосредоточенно разглядывал осла, нарисованного мной по его просьбе, но смотрел он именно на рисунок. Я кашлянула, напомнив о себе.
— Так на чем я остановился? — вздрогнул Широкий, перевел взгляд на меня: — Ясно... Руководство цеха, партбюро, цехком вместе посоветовались и пришли к принципиальному убеждению, что Ивану Сидоровичу Доронину хлопотно совмещать свою основную работу с профсоюзной. Мы решили его выдвинуть на профсоюзной конференции в фабком. А в председатели цехкома предложить новую кандидатуру... Я понятно говорю?
— В общем да...
— А в частности мы говорили о вас, Наталья Алексеевна. О молодой
— Не понимаю, — призналась я.
Широкий иронически закачал головой: дескать, зря скромничаете, товарищ Миронова, ведь все же ясно.
— Мы хотим предложить вашу кандидатуру на пост председателя цехкома.
— Не выберут, Георгий Зосимович, — совершенно искренне произнесла я.
Он посмотрел на меня озадаченно, опять произнес нараспев:
— Не выберу-ут, так и не выберу-ут... Посмотрим.
Зимой, в лютый мороз, когда окна были расписаны узорами и сквозь стекла просачивался голубой свет, на отчетно-выборном собрании профсоюзной организации цеха меня избрали в цехком. Предложил мою кандидатуру Иван Сидорович Доронин. Перед этим, две минуты назад, он попросил самоотвод, вызвав тихое недоумение работниц. А потом сказал:
— Надо бы избрать в цехком Наташу Миронову как представителя молодой поросли. Миронова — работница дисциплинированная. Семья у нее здоровая. Учится на четвертом курсе института. Общественной работой ей по партийному уставу заниматься положено. Так что пусть не отказывается, — закончил он совсем грозно.
— А я и не отказываюсь, — ответила я немного испуганно.
И этот испуг мой был замечен в переполненном работницами красном уголке. И смех покатился из ряда в ряд, как ветер по полю.
В перерыве собрания, когда счетная комиссия, скрывшись в кабинете Широкого, выясняла результаты голосования, меня за плечи вдруг обняла Нина Корда — секретарь партбюро нашего цеха. Сказала тихо:
— Не волнуйся, все будет хорошо.
И тогда я догадалась, что она тоже знает о моем разговоре с Широким, что разговор наш не тайна. Да, собственно, Широкий сразу сказал: все согласовано с партийным бюро. У меня это просто как-то вылетело из головы. От неожиданности или от волнения.
— Я и не волнуюсь, — ответила я не очень приветливо, потому что всегда считала Корду высокомерной, гордячкой. И даже вычеркнула ее из списка членов бюро на проходившем недавно отчетно-выборном собрании.
Корда посмотрела мне в лицо неподвижными, словно из металла, глазами. Но не сняла руки с плеч. И я слышала ее ровное дыхание, только, быть может, более глубокое, чем то, которое можно назвать спокойным. Мне показалось, что я обидела женщину. Обидела незаслуженно. И я поправилась торопливо:
— А чего волноваться-пугаться? У тебя заботы потруднее.
— Пужаться нечего, — вместо Корды вдруг ответил Иван Сидорович.
Я повернула голову и увидела, что он стоит рядом вместе с Широким.
— Если что-то чегой-то... Профсоюз в лице фабкома всегда подмогнет.
— «В лице фабкома», — укоризненно передразнил Широкий Доронина. — Тогда уж лучше в лице представителей фабкома.
— Дале в спор — больше слов, — огрызнулся Доронин.
Но Широкий был не из тех людей, что позволяют сказать последнее слово кому-то другому.