Диктатор
Шрифт:
Пусть подхалимы, пусть льстецы, коварные, готовые при удобном случае продать все и вся — и его, Сталина, и его идеи, пусть негодяи, мошенники, христопродавцы, на которых клейма негде ставить, но пока он жив — это его негодяи, мошенники и христопродавцы, и никто, кроме них, не способен в подхалимском рвении прославлять и возвышать своего вождя, вознести его на такой пьедестал, с которого его уже невозможно будет низвергнуть. «А это нужно не мне,— Сталин уже мысленно повторял слова Ворошилова.— Это нужно народу. Государству. Державе. Только стальная воля вождя, находящегося в эпицентре событий, в ореоле лучей славы, способна сплотить народ, превратить это стихийное, практически неуправляемое стадо в единое целое. Для этого нужен сверхчеловек. «Бог умер, да здравствует сверхчеловек!» — вот лозунг дня. Должна наступить эпоха высших индивидов. На трон должны подняться новые идолы:
Только при такой иерархии общество будет послушно и безропотно, весь народ станет железной гвардией строителей социализма. Не будет врагов — открытых и тайных, не будет хныкающих, сомневающихся. Не будет тех, кто хоть на йоту мыслит иначе, чем мыслит вождь. Не будет двурушников и предателей, паникеров и капитулянтов. Общество будет едино и прочно, как монолит. Все, кто пойдет против воли вождя, станет осуждать его действия, выдвигать свои идеи, кто станет сомневаться и пытаться мыслить по-своему,— должны быть упразднены. Останутся только стойкие, мыслящие только так, как мыслит вождь,— вот тогда такую державу не покорить никому. Вот тогда-то господа капиталисты увидят воочию, какую Россию мы, большевики, получили в наследство и какой мы ее сделали в рекордно короткий срок. То, что другие страны сделали за пятьдесят — сто лет, мы совершим максимум за пять наших пятилеток, которые народ конечно же назовет сталинскими. Все будет сталинским — сталинские предначертания, сталинские победы на всех фронтах социалистического строительства, сталинские Конституции, сталинские премии…»
Мысль же о том, что прославление его, Сталина, утоляет его ненасытное честолюбие, что возвеличивание его способностей, заслуг, характера, его мудрости, проницательности и всего того, что возвышает человека не только в глазах людей, но и в своих собственных,— эту мысль, ежечасно глодавшую его душу, охваченную жаждой власти, он, не давая ей покрыться пеплом забвения, отодвигал как бы в тень.
Сталин вспомнил, что юбилей Ленина отмечали не только на съезде, но и в зале Московского комитета на Большой Дмитровке двадцать третьего апреля. Помнится, начался вечер, а Ленина не было: он наотрез отказался приехать и слушать юбилейные речи. Собственно, в этот раз было больше личных воспоминаний. Особенно растрогался Горький. То и дело смахивая слезы с худых морщинистых и впалых щек то носовым платком, то просто ладонью, он рассказывал о том, как Ленин приезжал на остров Капри. Подружившись с местными рыбаками, он часами разговаривал с ними. «На каком же, интересно, языке,— с сарказмом подумал тогда Сталин.— Он же не знает итальянского». Сталин всегда остро и даже с неприязнью завидовал тем, кто владеет иностранными языками. Оказалось, что Ленин объяснялся с рыбаками на каком-то странном полулатинском, полуфранцузском диалекте. Но рыбаки, по утверждению Горького, его не просто понимали, но отлично понимали и разговаривали с ним без умолку. «Получается, что у них не оставалось времени ловить рыбу»,— усмехнулся Сталин.
— А когда он уехал,— продолжал с коробящим слух оканьем Горький,— с восторгом вспоминали о нем: «Вот это человек! Он все понимает и чист, как ребенок!»
«Эти щелкоперы,— помрачнел Сталин,— высосут из пальца все, что угодно. «Чист, как ребенок!» Сам же и придумал такое прямо на трибуне, экспромтом. Тоже мне, инженер человеческой души! Выдумает какую-то ересь да и сам же поверит в нее. И не понимает своей восторженной сентиментальной башкой, что сравнение вождя с ребенком по меньшей мере двусмысленно и вовсе не возвышает его, а представляет в комическом свете».
Сталину вдруг почудилось, что не тогда, девять лет назад, он тоже взошел на трибуну, чтобы сказать свое слово о Ленине, а сейчас, в эти минуты, когда он неторопливо, как в замедленном кино, кадр за кадром отслеживал все, что происходило на Большой Дмитровке. Выступать ему довелось после Ольминского, члена редколлегии «Правды», который на все лады превозносил демократизм Ленина, утверждая, что тот демократ по своей природе.
«Старый осел,— мысленно обозвал его Сталин. Само слово «демократия» вызывало у него аллергию.— Еще не победила диктатура, а он, законченный маразматик, твердит о какой-то демократии. С такими демагогами недолго потерять власть!»
С этими мыслями он и шел к трибуне, решив, что скажет сейчас о том, о чем здесь до него еще никто не говорил.
— Товарищ Ленин велик и, как всякий великий человек, обладает одним ценнейшим качеством: умением признавать свои ошибки.
Сталин отчетливо понимал, что такого рода речь резко выпадет из предшествующих восхвалений, и даже испытал некое чувство гордости оттого, что проявил смелость и не стал подпевать всем этим льстецам, четко и зримо размежевавшись с ними. Он был уверен, что такая речь будет воспринята без особого энтузиазма, так как сразу же сделает акцент на неприятном для юбиляра факте: оказывается, вождь не так уж и безгрешен, более того, успел наделать немало ошибок. Но что его, Сталина, речь запомнят все — в этом он не сомневался.
— Вот, к примеру,— глухим, неуловимо струящимся голосом, как всегда невыразительно, продолжал Сталин,— как вы все, надеюсь, помните, Ленин был сторонником участия большевиков в выборах в Виттевскую думу, а затем публично признал, что ошибался. Так и в семнадцатом году Ленин ошибался в отношении к «предпарламенту», но затем публично признал свою ошибку.
Он немного передохнул и продолжал читать заранее заготовленный текст:
— Иногда товарищ Ленин в вопросах огромной важности признавался в своих недостатках. Эта простота нас особенно пленяла. Это, товарищи, все, о чем я хотел с вами поговорить.
Как он и предполагал, после его выступления прозвучали лишь жидкие знаки одобрения. Одни слушатели, особенно те, кого переполняло восхищение Лениным, кого наэлектризовали эмоции, речь Сталина восприняли не просто как пустое отбытие номера, но и как стремление принизить вождя, прозрачно намекнув, что он не такой уж выдающийся политик, коль способен так часто ошибаться и даже каяться. Другие разглядели в речи желание Сталина выделиться не только тем, что он не произнес ни единого слова, которое можно было бы считать похвалой, но и подчеркнутой краткостью, что было особенно заметно на фоне предыдущих ораторов, пытавшихся перещеголять друг друга многословным красноречием, потрясающими эпитетами, витиеватостью и даже вычурностью (вроде выступления краснобая Луначарского) и цитатами из высказываний всякого рода мудрецов. Третьи и вовсе не расслышали добрую половину и без того скупой речи по причине того, что Сталин произносил ее не как все другие ораторы, стремящиеся донести свои слова до всего зала, а как бы лишь для самого себя. Выражение Сталина «простота Ленина нас особенно пленяла» многие восприняли как завуалированную, причем весьма хитроумно, насмешку, а вовсе не похвалу.
Сталин сошел с трибуны и оглянулся вокруг. Ленина в зале не было. «Ну и слава Богу,— с облегчением вздохнул он, хотя и понимал, что обязательно найдутся доброхоты, которые передадут все, что он здесь сказал, слово в слово самому Ильичу,— Ну что же,— воинственно подумал он,— тем лучше. В истории в конечном счете выигрывали те, кто держался независимо и не глядел в рот своим лидерам…»
«А как бы повел себя ты, если бы такую же или примерно такую речь произнес Ленин на твоем юбилее? — вдруг спросил сам себя Сталин. Решив не хитрить с самим собой, ответил: — Этого бы я никому не простил, даже Ленину. Точнее — тем более Ленину. Он так бы и ходил у меня с клеймом предателя и отщепенца до своего последнего вздоха».
Вот и сейчас, спустя девять лет после этого памятного события, Сталин похвалил себя за то, что поступил тогда, на юбилейном вечере, абсолютно правильно и мудро. Ленина нет в живых вот уже целое пятилетие, а он, Сталин, жив, полон сил, заряжен несокрушимой волей и все так же не пресмыкается ни перед кем и не признает ничьих авторитетов, кроме авторитета собственной личности.
Только самому себе, да и то лишь в минуты потаенных духовных откровений, Сталин признавался, что он, провозгласивший себя верным учеником Ленина и, более того, стойким продолжателем его дела, в сущности, не испытывает к нему ни любви, ни уважения, а порой думает о нем с чувством явной неприязни и даже ненависти.