Директор департамента
Шрифт:
Поэт не стал дослушивать нравоучительную тираду Носке.
— Да, — сказал он, — все люди там равны, все грубияны. За исключением, правда, нескольких миллионов, у которых черная или коричневая кожа и с которыми обращаются как с собаками! К тому же эти американцы очень гордятся своим христианством и ревностнейшим образом посещают церковь. Этому лицемерию они научились у англичан, от которых унаследовали самые дурные качества. Материальная выгода — их истинная религия, и деньги — их бог, единый всемогущий бог.
— Как вы смеете так говорить?! — возмутился Носке. — Каждый знает, что Америка — цитадель свободного мира!
Гейне придерживался на этот счет совсем иного мнения:
— Соединенные Штаты — огромная тюрьма свободы…
Резкий удар председательского
— …для последующего препровождения из рая в ад, — Макслотер еще не закончил эту зловещую фразу, а поэта-бунтаря уже выводили из зала.
Гейне шел между рядами иммигрантов и бросал звонкие и резкие, как удары хлыста, строфы:
Ты знаешь безжалостный Дантов ад, Звенящие гневом терцины? Того, кто поэтом на казнь обречен, И бог не спасет из пучины.Гневные слова поэта острым трезубцем вонзились в сердце Макслотера. Им овладело беспокойство. Убежденность поэта, страсть, вложенная в это четверостишие, поколебали самодовольство и самоуверенность директора департамента расследований.
12
НЕОБХОДИМО было восстановить душевное равновесие. Макслотер стал нервно перебирать карточки иммигрантов-очередников, находившихся в зале, и наткнулся на характеристику, содержащую такие слова: «балагур», «весельчак», «острослов». Этот иммигрант наверняка способен вернуть расположение духа да и повеселить, черт возьми. И вот уже между рядами бодрым шагом направлялся к свидетельскому боксу бравый солдат Швейк. Шел и распевал старую солдатскую песню времен первой мировой войны:
Мы солдаты-молодцы, Любят нас красавицы, У нас денег сколько хошь, Нам везде прием хорош.Окинув взглядом посветлевшие лица членов комиссии, он взял под козырек и рявкнул:
— Добрый вечер всей честной компании!
Достопочтенные расследователи стали неуклюже раскланиваться, а председательствующий решил сразу же проверить благонадежность солдата:
— Вы знакомы с Генрихом Гейне?
— Кто он такой? — вежливо осведомился Швейк.
— Ну как же, — попытался помочь иммигранту Носке, — тот самый немецкий писатель, которого мы только что изгнали из этого зала и из пределов нашего царства.
— Ей-богу, господа, лично я не знаком ни с одним немецким писателем! — Лицо Швейка выразило искреннюю муку. — Я был знаком только с одним чешским писателем Гаеком Ладиславом из Домажлиц. Он был редактором журнала «Мир животных», и я ему всучил дворняжку за чистокровного шпица. Очень веселый и порядочный был человек. Посещая он один трактир и всегда читал там свои рассказы, такие печальные, что все со смеху умирали, а он плакал и платил за всех. А мы должны были ему петь:
Домажлицкая башня Росписью украшена. Кто ее так размалевал, Часто девушек целовал. Больше нет его здесь: Помер, вышел весь…— Вы не в театре, — оборвал Макслотер иммигранта. — Орете, как на оперной сцене. Скажите-ка лучше, солдат, до прибытия в наше царство с кем вы состояли в сношениях?
— Со своей служанкой, ваша милость. — И Швейк, широко улыбнувшись, подмигнул Макслотеру: я, мол, никаких секретов, даже интимных, от комиссии не утаиваю.
— Я не о том, — председатель, недовольный собой, поморщился: нечетко сформулированный вопрос позволил иммигранту увильнуть от ответа. — Какие политические связи вы поддерживали? Ну, к примеру, как вы относились к войне вашего императора с Россией? Не вели разговоров: дескать,
Швейк удивился наивности сидевшего напротив него человека. Стоило ли задавать такой простой вопрос бесстрашному вояке?
— Коль война, так война, — уверенно произнес он. — Осмелюсь доложить, господин директор, будучи солдатом непобедимой армии его величества императора Франца-Иосифа, я решительно отказывался говорить о мире раньше, чем мы войдем в Москву и Петроград. Уж раз мировая война, так почему мы должны поплевывать только возле границ. Возьмем, например, шведов в Тридцатилетнюю войну. Ведь они вон откуда пришли, а добрались до самого Немецкого Брода и до Липник, где устроили такую резню, что еще нынче в тамошних трактирах после полуночи говорят по-шведски и друг друга не понимают. Или пруссаки, те тоже не из соседней деревни пришли, а в Липниках после них пруссаков хоть отбавляй…
— Понятно, понятно! — вновь прервал швейковскую тираду Макслотер. — Вы совершенно правы — надо войти в Москву и Петроград. Не понимаю, почему вас не произвели в офицеры? Может быть, вы высказывали социалистические идеи?
— Осмелюсь доложить, господин директор, ваш вопрос напомнил мне один случай в нашем славном Двадцать первом полку. Наш полковник ростом был еще ниже вас, носил баки, как князь Лобковиц, словом, был похож на обезьяну. А случай, о котором я хочу рассказать, произошел как раз перед каким-то первым мая. Мы находились в полной боевой готовности. Накануне вечером во дворе полковник обратился к нам с большой речью и сказал, что завтра мы все останемся в казармах и отлучаться никуда не будем, чтобы в случае надобности по высочайшему приказанию перестрелять всю социалистическую банду. Поэтому тот, кто опоздает и не вернется сегодня в казармы, а воротится только на следующий день, есть предатель, ибо пьяный не сможет застрелить ни одного человека да еще, пожалуй, начнет палить в воздух.
Терпение председательствующего стало подходить к концу.
— Послушайте, Швейк, все это, конечно, очень интересно, но вы должны отвечать на вопросы, а не философствовать по каждому поводу.
— Совершенно верно, господин директор. — Швейк расплылся в улыбке, и весь его вид говорил о полном согласии со всем, что он может услышать от глубокоуважаемой комиссии. — Беда, когда человек вдруг примется философствовать, — это всегда пахнет белой горячкой. Помню, к нам перевели из Семьдесят пятого полка майора Блюгера. Тот всегда, бывало, раз в месяц соберет нас, выстроит в каре и начнет вместе с нами философствовать! «Что такое офицерское звание?» Он ничего, кроме сливянки, не пил, «Каждый офицер, солдаты, — разъяснял он нам на казарменном дворе, — является сам по себе совершеннейшим существом, которое наделено умом в сто раз большим, чем вы все, вместе взятые. Вы не можете представить себе ничего более совершенного, чем офицер, даже если бы размышляли над этим всю жизнь. Каждый офицер есть существо необходимое, в то время как вы, рядовые, являетесь случайным элементом и ваше существование допустимо, но необязательно. Если бы дело дошло до войны и вы пали бы за государя императора, — прекрасно. От этого не многое изменилось бы, но если бы первым пал ваш офицер, тогда бы вы почувствовали, в какой степени вы от него зависите и насколько велика эта потеря. Офицер должен существовать, а вы обязаны своим существованием только господам офицерам; вы от них происходите, вы без них не обойдетесь, вы без начальства и пернуть не можете».
— Прекратите, Швейк! Не забывайте, где вы находитесь. Или у вас здесь ничего нет? — Председатель выразительно постучал себя по лбу.
Швейк с подчеркнуто серьезным видом повторил жест Макслотера и прищурил глаза, прислушиваясь к рождавшимся звукам.
— Осмелюсь доложить, — откликнулся он, словно делясь фамильной тайной, — я сам за собой иногда замечаю, что я слабоумный, особенно к вечеру… Но не всем же быть умными. В виде исключения должны быть также и глупые, потому что если бы все были умными, то на свете было бы столько ума, что от этого каждый второй человек стал бы совершеннейшим идиотом.