Дитя общины
Шрифт:
– Поживей, староста, поживей! – настаивал чиновник, а старосте хоть бы дух перевести, дождаться, пока колики пройдут.
Наконец староста обрел дар речи и говорит:
– К чему это нам, господин чиновник, книги смотреть да маяться? Открою я кассу, и пересчитаем, что там есть, в кассе-то!
– Ну-ну, – говорит чиновник, – подавай-ка мне книги!
Не мог, конечно, староста противостоять настойчивости чиновника, достал из ящика книги и дал их, сказав при этом:
– У тебя, господин чиновник, дел тут много будет, задержишься небось до полудня.
– Ну, ну, – говорит чиновник, – я быстро управлюсь. А ты отсюда чтоб никуда ни шагу!
Это «никуда ни шагу!» совсем не понравилось старосте, он почувствовал, как мурашки пробежали по всему телу, опять у него начались колики в желудке, и он в отчаянии поглядел на писаря.
А писарь голову опустил, не смотрит ни на чиновника, ни на старосту, делает вид, что занят своими бумагами.
Чиновник стал подсчитывать вслух:
– Семь и четыре – одиннадцать, пять и девять – четырнадцать, шесть и одиннадцать – семнадцать…
Староста сидит на стуле и повторяет за ним шепотом: «одиннадцать», «четырнадцать», «семнадцать», а в голове мутно, туман перед глазами, какие-то странные видения. Цифра одиннадцать представилась ему вилами, которые его вот-вот заколют, четырнадцать – громадным камнем, который валится на него, а семнадцать – худой, костлявой рукой, которая схватила его за глотку. А когда при подсчете чиновник сказал: «Четыре тысячи семьсот двадцать один», староста почувствовал, как громадный ноготь придавил его всей своей тяжестью, почувствовал, как он, староста, лопается точно так, как лопается под ногтем насосавшаяся крови блоха.
– Ты слышишь, староста? – заставил очнуться его голос чиновника.
– Слышу, господин чиновник! – вздрогнув, откликнулся он.
– В кассе твоей должно быть четыре тысячи семьсот двадцать один динар.
– Должно быть! – сказал староста.
– Открывай, староста, посчитаем!
– А чего считать, – молвил староста, – столько и будет, ни на грош больше. Пойдем-ка лучше, господин чиновник, и зарежем поросеночка на обед.
– Пообедаем, староста, когда закончим. Я за десять минут сосчитаю.
– Да что ты говоришь!
– Открывай, староста, кассу.
– Неужто считать будешь?
– Конечно, буду.
– Я же говорю, – медлил староста, – сколько ты сказал, столько там и есть, зачем считать?
– Давай-ка открывай!
Не мог, конечно, староста и на этот раз противостоять настойчивости чиновника, достал из кошелька ключи и отпер кассу. Чиновник выгреб оттуда все деньги на стол и начал считать, а обессилевший вдруг староста опустился на стул и снова ощутил, как поползли мурашки по всему его телу, как начались колики в желудке. Чиновник быстро сосчитал и, подняв голову, сказал:
– Ну, староста, здесь у тебя три тысячи девятьсот сорок один динар.
– Столько и есть, – согласился староста, – ни на грош больше, ни на грош меньше.
– А где у тебя еще семьсот восемьдесят динаров?
– Тут они, все тут! – заворковал староста горлицей.
– Здесь их нет, староста! А ты, писарь, знаешь, где эти деньги?
Писарь поднял голову и чуть было не сказал: «Это в свое время себя окажет!»
– Эх, староста, друг и брат мой, – сказал чиновник, – давай-ка мы составим протокол, и ты дашь показания…
И в тот же миг староста снова представил себе, как лопается блоха под ногтем уездного начальника.
Что было дальше в правлении общины, мы не знаем, только вскоре выбежал оттуда посыльный Срея и позвал Аксентия Джёкича, старейшего члена правления. Чиновник возложил на него обязанности председателя общины, а сам со старостой и какими-то документами отбыл в город.
Вечером писарь в кабаке за графинчиком, заказанным Радое Убогим, рассказывал так:
– Партийные интриги! Человека взяли из партийных соображений. Хотел чиновник и ко мне придраться, но я ему кулак под нос и говорю: «Знаю я, господин чиновник, законы так же хорошо, как и ты, и даже получше тебя, потому что жил за границей, где власти не смеют так вот безнаказанно притеснять граждан!»
– А много у него не хватило в кассе? – спросил Радое Убогий.
– Семьсот восемьдесят динаров!
– Ого! – воскликнул Радое Убогий и заказал писарю еще графинчик.
– Спрашивает меня чиновник, – продолжал писарь. – «Что это, господин писарь?» – «А это в административном деле называется дефицит», – говорю я ему. – «Правильно, писарь», – говорит чиновник и записывает все слово в слово, как я сказал.
– А что такое дефицит? – спрашивает Радое Убогий.
– Есть такая штука в административном деле, – говорит писарь, и видно, что ему нравится повторять это иностранное слово. – Дефицит – это вот что: посмотришь в книги, деньги все тут; заглянешь в кассу, а денег нет. Вот это самое и есть дефицит.
Такие разговоры велись и в тот вечер, и на другой день, и много дней спустя, потому как отбыл староста с чиновником, так и не вернулся больше в село. Дали ему из-за партийных интриг два года тюрьмы и увезли в Белград.
Прошло немного времени, и писарь тоже потерял желание оставаться в общине. Он сказал:
– Уеду в Германию, там меня все уважают и ценят!
Подал он в отставку и однажды ушел, не сказав никому куда, но все остались в полной уверенности, что в Германию.
Так и тянулось одно за другим, словно повальная болезнь началась или мор. Только о старосте перестали в селе говорить, только забыли его, как случилось такое, о чем Прелепнице разговоров хватит надолго.
Однажды утром Радое Убогий встал до света и отправился в село Крманы по какому-то делу. И вдруг на краю села он заметил попа, который осторожно, озираясь по сторонам, лез по лестнице на чердак. Удивился этому Радое и стал сам с собой размышлять:
– Сказал бы, что хороший хозяин решил заглянуть на чердак, так нет – тогда бы он полез на свой чердак, а не на чужой; сказал бы, что священник пошел служить утреню, опять же нет – до сих пор не бывало такого, чтоб на чердаках утрени служили.