Дива
Шрифт:
Подбросил дров в костёр, улёгся у огня на подстилку из елового лапника и сразу захрапел. А Зарубин ему позавидовал, потому что на удивление после долгой дороги не срабатывало обычное снотворное усталости, и даже коньяк не помогал. Напротив, всё это бодрило и ввергало в состояние бездумной мечтательности, которое было прервано дождливым московским утром явлением генерального директора. Захотел оказаться на дикой природе, чтобы ночь провести, да у костра — и вот тебе, пожалуйста, всё воплотилось: глухие леса кругом, река течёт рядом и даже деды морозы ходят. Ещё бы снежного человека изловить, чтоб обезопасить королевскую охоту, — и полное ощущение счастья...
— Ладно! — попутчик вдруг сел, будто ванька-встанька. — Так и быть, расскажу тебе про Борутушку. Всё одно не спится...
5
Уже
усидели влёгкую, и попутчик начал подламываться, сказывалась крестьянская натура — спать по ночам. Клюнув носом несколько раз, он встряхнулся, клятвенно пообещал историю Боруты завтра продолжить, прилёг у костра и вдруг, уже полусонный, стал вспоминать своего отца, который, оказывается, служил в конвойных. В пижменских краях тогда были лесные зоны, лес рубили зэки, и многие туземцы пошли на службу во внутренние войска. Вот и старший Баешник вкусил этого хлебушка, после чего стал мрачным, молчаливым и без явной причины однажды застрелился из служебного оружия, будучи в карауле.
Зачем всё это он вспомнил, было непонятно, поскольку сам вскоре опять засопел и больше уже не просыпался. Однако настроил Зарубина на свои воспоминания, которые напрочь отпугнули сон.
Всякий раз, когда он приезжал к отцу, они непременно брали удочки и шли на реку, чтобы просидеть ночь у костра. Свою родную мать Зарубин помнил очень плохо: родители разошлись, когда ему шёл пятый год. Мать тоже работала в лагере, познакомилась там с каким-то зэком, страстно влюбилась и, когда тот освободился, убежала с ним в Орловскую область. Игорь не испытывал к ней никакого притяжения, и отец говорил, это оттого, что она никогда не кормила его грудью. Будто роды были тяжёлыми, и у матери пропало молоко, так что вкуса его он не помнил, будучи полноценным искусственником.
Отец Зарубина всю жизнь прослужил в конвойных войсках: начиная со срочной службы охранял лагеря, этапировал и ловил, если сбегали, зэков-уголовников и, не зная другой жизни, своей гордился и восхищался. Более всего любил бокс, которым занимался почти профессионально, садил на соревнования, побеждал и страстно любил военную форму, ходил всегда начищенный, наглаженный, к сапогам прикручивал стальные подковки, чтоб при ходьбе цокали. Отец был урождённым вологжанином, к месту и не к месту любил повторять фразу:
— Вологодский конвой шутить не любит!
В ней, как конфета в обёртке, был упакован крутой, сильный характер неподкупного, мужественного человека — так казалось отцу. Да и сыну тоже, поскольку родитель с малых лет стал делать из него бойца, для начала — боксёра. Тренировал сам, но, когда отправил жить к бабушке в Грязовец, лично записал в секцию, договорился с тренером и тщательно отслеживал занятия. В двенадцать лет Игорю сломали нос, на всю жизнь оставив опознавательный знак, и иссекли губы, поэтому он носил усы. Отец приезжал часто, весь наглаженный и скрипучий, либо на каникулы забирал к себе в лагерь, но не пионерский, водил на службу, где сам часами о чём-то разговаривал с зэками. Тогда он работал «кумом», то есть опером.
Таким с детства он и помнил отца, а ещё запомнилась шевелящаяся серая масса на плацу: «звери» — так называли заключённых. Окна служебной родительской квартиры выходили на бараки и лагерный плац, поэтому Игорь с детства больше видел «зверей», чем людей. От безликих существ, собранных в единую глиноподобную массу, да ещё замкнутую заборами и опутанную колючкой, исходил страх, как от сказочного чудовища. Он как дым, проникал с улицы в комнату, мешал дышать днём и заснуть ночью. Родители напитывались не только запахом колонии — вонью сапог, кислой капусты и горечью немытых тел, — но и этим страхом, источая его потом в стенах дома. Разницы между волей и неволей не было никакой, ещё в детстве Игорю казалось, он сидит в зоне и обречён на пожизненный срок, поэтому в пять лет от роду он замыслил побег и к нему готовился. Часами он сидел у окна, смотрел сверху на лагерный забор с проволокой, запретную зону и мысленно намечал себе путь, как бы если находился по ту сторону ограждения. Сидел он всегда под замком, поскольку родители опасались расконвоированных зэков, выходил на прогулку один раз вечером, и то в сопровождении матери. Бежать он собрался даже не к бабушке в Грязовец — просто на волю, ибо от отца уже знал, что в первую очередь всех беглых ловят у родни. Он ждал только весны, чтобы днём подтаял, а ночью замёрз снег, заваливший проволоку-путанку между заборов, — самую опасную штуку, хотя она была про другую сторону мира,
В апреле всё было готово, однако всего на день его опередила мать, вдруг не вернувшаяся со службы. И только на следующий день выяснилось, что уехала с каким-то освободившимся «зверем». Побег пришлось отложить: жалко стало отца, а скоро приехала бабушка и отвезла Игоря к себе в Грязовец.
Судьба сына предрешена была ещё с тех малых лет, вологодский молодняк пачками призывали в конвойные войска, где служили ещё и азиаты — охраняли «зверей», а в Вологде было даже специальное училище, где готовили работников колоний. Однако со временем восторг родителя относительно своей боевой судьбы начал иссякать, и он, приезжая в отпуск всё реже произносил горделивую фразу о конвое. И когда удавалось ночевать с ним у костра на реке, молча пил водку, становился угрюмым и будто стыдился своей службы. Когда же они проводили товарищеские встречи на песчаном или травянистом ринге, то отец уже не давал ему пощады, как в отрочестве, — боксировал как с равным и свирепел при этом, если Игорь не сдавался. Ещё хуже, если пропускал удары и ли уходил в нокдаун. Форма на нём износилась, потускнела, исчезли стрелки на брюках, сапоги больше не цо- кили и ссохлись, стали кургузыми затёртые капитанские погоны. Всё военное он надевал теперь, только приходя МП службу, а так стал ездить в гражданском и ещё оправдывался: мол, у населения негативное отношение к людям в форме. К тому времени он уже женился, и у них с новой женой появилась мечта поскорее выйти на пенсию и поселиться где-нибудь в деревне, завести корову, хозяйство, что он впоследствии и сделал.
А Зарубин-младший тем временем пережил все детские страхи, заканчивал школу и стоял перед выбором, куда пойти. Вологда славилась в то время обилием лагерей и вологодским маслом, поэтому путей было два: первый лёгкий, в ненавистное конвойное училище, куда сыновей работников брали с охотой, и второй — в ненавистный Молочный институт, куда был солидный конкурс из-за факультета механики. Педагогический среди парней даже не упоминался, являясь символом унижения мужского достоинства. Сам Игорь не хотел ни туда ни сюда, просто жил, читал книжки без какой-либо ориентации в пространстве, усиленно занимался боксом и серьёзно думал сбежать из Вологды — например, уехать на строительство БАМа.
Всё решилось само собой, когда однажды сидели у костра на берегу и отец спросил о планах.
— Вологодский конвой шутить не любит, — сказал Игорь, чтобы отвязаться от родителя и не выдавать замыслов о побеге.
Некогда гордившийся своей службой, отец вдруг заявил, что эта дурацкая фраза — признак тупости, безмозглости и азиатской дикости, чего следует стыдиться. И что заключённые не скот, не звери, а тоже люди, и иногда порядочнее и честнее, чем те, кто живёт на свободе. Новая жена у него была филологом и сильно на него действовала, заставляя читать книги даже по философии. Отец теперь жалел, что когда-то купился на дешёвую наживку — чувство власти над людьми, которых, как зверей, содержат в клетках. На самом деле всё это призрак, обман, всё не настоящее, даже на вид капитанские погоны — не капитанские вовсе. Когда он в сорок пять вышел на пенсию, показал солдатский военный билет — ефрейтор запаса! А большую часть жизни гордился, что он — офицер...
Тогда Игорь во второй раз испытал сыновнее чувство жалости к отцу, и оно опять удержало от побега. Его опыт жизни помогал потом не один раз и в те моменты, когда приходилось делать выбор даже по таким мелочам, как служебная форма одежды. Оказавшись в структуре Госохотконтроля руководителем научного отдела, Зарубин получил звание генерала. Неведомо по чьей блаженной воле, но все службы управления охотничьим хозяйством одели в военную форму и нацепили им погоны. И ладно бы только охотоведов и егерей, кто непосредственно с оружием в руках охраняет угодья; милитаризации подлежали даже шофёры и курьеры. Начальники областных охотуправлений сделались генерал-лейтенантами, а в столичных охотничьих конторах сидели такие чины, что на погонах места не хватало для больших звёзд. И взрослым, солидным людям было почему-то не стыдно ходить ряжеными, не совестно красоваться в маскарадных мундирах, пошитых на заказ в генеральских ателье! Зарубин форму не шил, продолжал ходить на службу в гражданском костюме даже когда его назначали оперативным дежурным и скоро был вызван генеральным. Сам Фефелов сидел в полном облачении, выглядел, конечно, красавчиком, почти маршалом, и ничуть не тяготился своим расфуфыренным видом. Скорее, напротив, осваивал генеральские привычки и манеру поведения, хотя по возрасту был старше всего на восемь лет, то есть ему ещё полтинника не стукнуло — возраста, когда нанимаешь оценивать свои заслуги.