Дивеево. Русская земля обетованная
Шрифт:
Отец Павел вырвался из дымного морока на крыльцо, глотнул морозного воздуха, протер слезившиеся глаза, прищурился, огляделся. Со всех сторон к храму тянулись монахи – согбенные, едва различимые во тьме фигуры. Себе под ноги глядят, потупились – по сторонам не смотрят.
Павел вскинул руку, надсадно кашлянул (в горле все першило), просипел едва слышно:
– Слышь-ка! Отцы! Отцы!
Приостановились, обернулись, отозвались:
– Что там у тебя, брат? Чего стряслось-то? Литургия ж скоро, опоздаем…
– Что-то дымом тянет из кельи отца Серафима. Уж не пожар ли, боюсь. А то ведь не ровен час… мигом все спалит.
– Так постучись к нему, узнай.
– Стучался. Не открывает. Спит, наверное.
– К литургии
– Давайте вместе отцы, а то дым ведь… Ей-богу, сгорим. На пепелище останемся.
– Ну, сейчас, сейчас…
Стали стучаться по очереди – кто потише, ребром ладони, кто погромче, всем кулаком. Дверь лить подрагивала, выплясывала на крючке, а за ней – ни звука. Тогда осанистый и дюжий послушник Аникита приналег плечом, навалился, крякнул – сорванный крючок лязгнул об пол. Дверь распахнулась, скрипнула, раскачиваясь на петлях. Ринулись внутрь. Там, в сенцах кельи отца Серафима, все сплошь заволокло дымом. Ничего не разглядеть – вот только гроб, им себе приготовленный (напоминание о смертном часе), большой, дубовый, просторный, хоть сейчас ложись. Рядом свещница со свечными огарками и лавка, заваленная свитками льняных холстов.
Вот холсты-то и тлели, дымились от упавшей на них свечи. Кто-то выбежал, зачерпнул в шапку снега, высыпал, загасил…
В самой келье было темно, сумрачно и так тихо, что никто не решался переступить через порог, словно тишина не позволяла, не пускала, стерегла свою тайну. Наконец стоявшие впереди отец Павел и послушник Аникита все-таки превозмогли, одолели невольную робость, вошли – опасливо, нетвердыми шажками. Шаг – другой – третий. И все озирались вокруг, посматривали друг на друга, ища некоей подсказки, поддержки, подмоги: «Ну, давай, брат…».
И тут-то увидели Серафима… ах! Даже отшатнулись, отпрянули. Вот же он, Господи! И тотчас замерли, застыли на месте. Серафим стоял коленопреклоненно перед малым аналоем, на котором лежало Евангелие. Стоял, чуть согнувшись, сгорбившись, со сложенными крестообразно на груди руками. Листы Евангелия тлели и слегка дымились от упавшей с подсвечника свечи. Тронули его за плечо – не шелохнулся. Слегка качнули – не отозвался. Значит, уснул отче Серафиме… вот так на коленях-то… уснул вечным сном.
Павел и Аникита перекрестились.
– Слышь-ка, брат, а ведь он говорил, что проснется в Дивееве. Как это понять? – спросил Павел задумчиво и отрешенно, словно не спрашивал, а сам с собой говорил.
Сам с собой и, может быть, с Серафимом.
Но Аникита не слышал. Слезы катились у него по щекам, и весь он, большой, плечистый – этакий детина, показался таким маленьким, тщедушным и слабым.
– Не знаешь… вот и я не знаю, а ведь мы рядом с ним жили, дверь в дверь, – сказал отец Павел, заморгал и тоже заплакал.
Часть III. Тайна воскресная
Глава первая. Волшебный папоротник
Почему тайна, и к тому же великая?
Ну, допустим, звание великой ей присвоили после кончины преподобного, хотя не исключено, что он мог и сам так ее называть. Вполне мог, прижимая к груди ладонь, доверительно шепнуть на ухо собеседнику: «Открываю вам, ваше Боголюбие, Великую дивеевскую тайну». Во всяком случае, это в духе преподобного Серафима, не противоречит его облику, правилам и привычкам. Что ж, пожалуй: Великая дивеевская, но тайна… вот тут-то стоит призадуматься. Ведь при жизни он хранил ее именно как тайну. Так почему другие предсказания о будущем Дивеева Серафим не скрывал, а ведь среди них были такие, что явно не предназначались для широкого круга, да и вообще не подлежали огласке, – к примеру, предсказания об антихристе, который будет кресты с церковных куполов снимать, но канавку дивеевскую «не перескочит»? О том, что обитель матушки Александры станет лаврой, а часть
Но нет, не скрывал их Серафим, а, наоборот, старался, чтобы они стали известны, распространились в его окружении, среди близких ему людей, и прежде всего сестер Мельничной обители. К примеру, о Дивееве как будущей лавре слышали от него и Мантуровы – Елена Васильевна, ее брат Михаил Васильевич, жена его Анна Михайловна, и протоиерей Василий Садовский, и другие. Слышали, из уст в уста передавали. А это предсказание Серафим – утаил, доверил служке своему Мотовилову, в чьих бумагах оно чуть было не затерялось. Возможно, не ему одному, конечно, а кому-то еще, – к примеру, блаженной Пелагее или Параскеве, Паше Саровской (о них как о Втором и Третьем Серафиме речь у нас впереди) или схимонахине Марфе, его юной избраннице и сотаиннице.
Но все-таки Мотовилов для нас важнее, заслуживает явного предпочтения, поскольку он все услышанное от Серафима в отличие от многих записывал, хотя и хаотично, беспорядочно, но своим неразборчивым почерком – записывал и тем самым сберегал для будущего, для потомков. Серафим это, конечно, учитывал, почему и выбрал Мотовилова, приблизил его к себе как верного и незаменимого «служку». Он и другим велел, как, к примеру, сестре Евдокии: «Что слышишь от меня – запиши». Но не все умели, обладали таким навыком, даром. И лишь Мотовилов – человек пишущий и книжный (многотомное собрание своих сочинений собирался издавать), – для него мостик в будущее. Ведь именно для них, потомков, тайна должна была раскрыться, излить свое сладостное благоухание, словно несказанной красоты лесной цветок, волшебный папоротник, укрытый на дне глухого оврага и цветущий раз в десять лет. Для современников же оставалась именно тайной, не явленной, не распознанной, запечатанной семью печатями.
Вот снова и спросим себя: почему же все-таки?
Дивеево – четвертый удел Пресвятой Богородицы на земле
Вопрос не из легких, но все же попробуем – шажками осторожных предположений – доискаться до ответа. Предположение первое и самое, наверное, простое: возможно, потому, что предсказание это не только о судьбах Дивеева, но и о нем самом, «убогом Серафиме», как он себя называл? Судьбы сплетены, связаны в узел. Серафим и Дивеево – одно неразделимое целое. Но при этом учтем, что Дивееву суждена великая слава, оно должно воссиять на весь мир, стать всеобщим дивом. Поэтому о себе-то из скромности Серафим мог и умолчать, умалиться, отодвинуться в тень. «Убогий» – вот и будь убогим: мог бы он себе сказать. И не только сказать, но и – выполнить, подтвердить жизнью.
Что ж, пожалуй. Отчасти так, но это, наверное, не весь ответ. Предположим также (еще шажок), что нежелание раскрывать тайну указывает на нечто глубоко сокрытое в учении Серафима. Впрочем, учении ли? Разумеется, никакого своего учения Серафим не проповедовал – он не склонен к отвлеченному умозрению, умствованию, не богослов в обычном смысле слова. А наставлял он лишь в том, чему учит православная церковь, осенявшая всех подобно узловатым ветвям могучего древа, ее живительным догматам, правилам и канонам.