Дивеево. Русская земля обетованная
Шрифт:
Арзамас. Вид со стороны Спасского монастыря
Что ж, к работе и голоду добавилась теперь война, тоже разыгранная как притча Божьими дурачками, названная блаженной, но при этом – самая настоящая, взаправдошная, суровая и страшная, недаром сестра Анна так боится, что ее убьют. И еще боится греха, ведь развоевались-то кощунники в самый чистый понедельник. А, по словам Пелагеи Ивановны, участвует в войне… кто же? Да ведь солдат участвует – кто ж еще, не иноземный, а здешний, арзамасский, – значит, война, так сказать, гражданская. Солдат – он, враг, супостат, воюет с ней, дурой, а дура кто? Надо полагать,
Допустим, что так. Конечно, возможны и другие толкования: притча на то и притча, что может иметь множество самых разных значений. Вряд ли она полностью была понятна и им, юродивым, ведь они смотрели в будущее из девятнадцатого века, распознавая его размытые, затуманенные черты, мы же пережили двадцатый, он теперь – уже прошлое, и для нас со всей наглядностью сбылось то, что они лишь угадывали и предрекали.
Глава десятая. Сукнецо
Государыня не то чтобы явно сожалела – нет, такого она себе никогда не позволила бы, да и не было на то причин, чтобы сожалеть, ведь их так обнадежили, что оставалось только радоваться, ликовать, не веря своему счастью. Но все же… все же… порою ей казалось, что, возможно, не стоило ехать в Дивеево, что им хватило бы того обилия впечатлений, восторга и умиления, которые они пережили в Сарове. О, Саров! Это поистине незабываемо! Невероятно! Чудесно! Дивеево же, наверное, лучше было отложить до следующего раза, более удобного случая – тем более что предлог для этого легко нашелся бы при небывалой июльской жаре, духоте, зное, палящем солнце и выцветшем до бледной синевы небе. Недомогание, усталость, головная боль – мало ли, право… После стольких-то церковных служб, молебнов, торжественных приемов, выслушивания речей, тостов и здравиц – немудрено. Сама себе удивляешься, как еще на ногах-то держишься и даже находишь силы улыбаться, благосклонно покачивать головой в ответ на бесконечные приветствия, излияния верноподданнических чувств (впрочем, никогда не угадаешь, насколько они искренни, эти чувства) и поздравления.
Словом, предлог напрашивался сам собой, но государь настоял, проявил не свойственную ему твердость. И она не стала отговаривать мужа, зная, что в таких случаях его не переупрямить, словно для него, деликатного, мягкого и не слишком решительного, это расплата за все прежние вынужденные уступки и компромиссы, за которые он так себя казнил. Да и великие князья, энергично жестикулируя, с внушительной мимикой вовсю старались их подвигнуть, усердствовали, дружно повторяли: «Как же так! Помилуйте! Надо! Непременно надо! Нельзя упустить такой случай!» – повторяли после того, как сами уже побывали у этой блаженной Паши, добились от нее столь чаемого откровения и чуть ли не расцеловали и на руки подняли старушку, обрадованные всем тем, что от нее услышали. И прежде всего, конечно, столь многообещающим предсказанием, о котором Николаю Александровичу было, разумеется, тотчас доложено в самых изысканных, подобающих случаю выражениях…
Вот они и отправились – следом за великими князьями. И Александра Федоровна ничуть не жалела, нет, но в то же время вернулась оттуда со смутным, двойственным, противоречивым чувством. К радости примешивалась и досада, и раздражение, и тревога, и грусть, и беспричинная жалость ко всем на свете и особенно себе самой, словно она была вечно вынуждена – по неведомым причинам – за все расплачиваться. Государыня места себе не находила, садилась и сразу вставала, все роняла из рук, звонила в колокольчик горничным, чтобы тотчас спровадить их, забыв, ради чего звала, и даже девочки замечали, как она нервна, вспыльчива, готова не вовремя рассмеяться или вдруг по-детски расплакаться, спрятав лицо в ладонях. Государь избегал смотреть в ее сторону. Он был хмур, скрывал свою растерянность под напускной озабоченностью и если улыбался, то вымученной улыбкой, которую тотчас прятал, словно оправдываясь перед женой.
Казалось бы, там, в Дивееве, им предречено великое, небывалое счастье, даже сердце замирало – рождение сына, долгожданного наследника престола. Блаженная Паша подтвердила все то, о чем поведала великим князьям, и еще кое-что добавила им в утешение. Добавила на словах, а затем достала из своих закромов и вручила для будущего наследника
Но в то же время они услышали от блаженной столько ужасного, страшного и о будущем России, ожидающих ее несчастьях и бедствиях, и о своем собственном будущем, что нервы у нее действительно не выдержали, напрочь сдали, совершенно расстроились. У государыни задрожали руки, ей стало нестерпимо душно, нехорошо, нечем дышать, и с ней чуть было не случился обморок. Захотелось скорее прочь, на свежий воздух, на солнце – пусть оно и нещадно палило, все было легче, чем в этой тесной, затхлой келье.
Да и сама блаженная, Паша Дивеевская, как ее все звали, отпугивала резкими жестами, выкриками, нарочитой грубостью, бессвязным бормотанием и усвоенной манерой обращаться ко всем одинаково, всем тыкать, не различая званий и заслуг, орденов и наград. Их с Николаем Александровичем звала Колькой и Сашкой. Для государя и стула у нее не нашлось – усадила прямо на пол, едва застеленный истертым красным ковром. За свои подарки стала деньги выпрашивать, которые ей сразу же принесли, но всем стало немного неловко, всех одолело смущение.
Но самым невыносимым, отталкивающим зрелищем были куклы, на которых она все изображала, разыгрывала и показывала. Куклы самые разные – покупные, из дорогих магазинов, разнаряженные, в разноцветных платьицах. И тут же рядом – самодельные, сшитые из тряпок, с пуговицами вместо носа, подведенными углем бровями и грубо размалеванными лицами. Их дарили посетители, зная о причудливой склонности, пристрастии Паши и желая угодить ей. И старуха забавлялась с ними, как девочка, как малое дитя, одевала, баюкала, укладывала спать, кормила. Вот и им показала куклу-мальчика, и хотя государыня не могла не улыбнуться, ей трудно было побороть брезгливость, представив, что это тряпичное чудовище, этот уродец – ее будущий сын.
И штанишки у него будут красные.
Николай II и государыня Александра Федоровна на торжествах в Сарове. 1903 г.
Глава одиннадцатая. Третий Серафим
Архимандрит Серафим так пишет в «Летописи»: «Во время своего житья в Саровском лесу, долгого подвижничества и постничества Паша имела вид Марии Египетской. Худая, высокая, совсем сожженная солнцем и поэтому черная и страшная, носила в то время короткие волосы, так как все поражались ее длинным до земли волосам, придававшими ей красоту, которые мешали ей в лесу и не соответствовали тайному постригу. Босая, в мужской монашеской рубашке, свитке, расстегнутой на груди, с обнаженными руками, с серьезным выражением лица, она приходила в монастырь и наводила страх на всех, незнающих ее».
Паша – Саровская. Вернее, Саровская, поскольку так ее прозвали из-за того, что, получив благословение от старца Серафима, она тридцать лет провела в Саровских лесах, вырыв для себя пещеру, похожую на звериное логово. И, хотя после смерти Пелагеи перебралась в Дивеево, для всех так и осталась Саровской, как Мария – Египетской. И Паша Саровская – третий Серафим. Впрочем, правильнее было бы написать: Третий, поскольку это не порядковое числительное, а часть имени собственного, присвоенного ей по примеру Пелагеи и выражающего такую же глубинную связь между нею и Серафимом, уподобленность ему Паши. Так же, как и он, она и в Саров пришла после Киева, где, собственно, и стала Прасковьей, Пашей, скорее всего получив это имя при тайном постриге (родители же назвали ее Ириной). Она и безвинно пострадала, как Серафим, обвиненная в краже и жестоко наказанная. Как и на Серафима, на нее напали разбойники, избили ее до полусмерти, требуя денег, проломили ей голову и бросили всю в крови. И если Серафим с юности хранил девственность, то она, все же выданная замуж, была бездетна. Может, поэтому всю свою материнскую нежность изливала на кукол…