Дивное лето (сборник рассказов)
Шрифт:
— Ты раззадорил мое любопытство.
— Серьезно? Ну тогда слушай…
Начну с того, что, когда дом был в основном готов, мы сильно поиздержались, начал рассказ мой приятель. Поэтому все, что не требовало спешной доделки, мы отложили до лучших времен: так, не стали обносить перилами входную лестницу. Поначалу жена моя тоже не видела нужды в перилах, но после, когда пришлось без конца бегать вверх-вниз по крутой лестнице, стала жаловаться, что у нее кружится голова. «Ладно, — говорю ей, — будут тебе перила». Да только ты и по себе знаешь, как распоряжается человек своими деньгами: на одно урвешь, на другое выкроишь, и только на самое необходимое никогда не хватает. Так вот и я: наверно, мог бы наскрести деньжат на кубометр-другой досок, по так и не выбрался на лесопилку. Зимой мы тоже нет-нет да и наезжали сюда; на рождество лестница обмерзла, ступеньки покрылись наледью, жена поскользнулась, но, по счастью, упала в сугроб, зато меня будь
— Ну и ну! — удивился я. — Да это же портновский стол! Выходит, он уцелел?
— Какой еще портновский стол? — спросил отец, ведь портных в нашей семье не было, да и вообще вряд ли он мог вспомнить, откуда взялись эти доски. А ведь эту столешницу разобрал он сам несколько десятков лет назад. В сорок седьмом, возвратясь домой из плена, отец обнаружил ее во дворе позади дома. Помнится, тогда мы объяснили ему, как столешница попала к нам, но все это было так давно…
— Портновский стол, он самый, я же вижу! Тот самый, что привезли солдаты.
— Какие солдаты?
— Русские санитары. В сорок пятом.
— Неужто тот самый?
Отец уставился на стол, не веря глазам.
— Ну да, — сказал я, тоже удивленный неожиданной находкой. В сорок пятом отца дома не было, а когда он разобрал столешницу, не было меня: я жил далеко, учился в коллегиуме.
— Леший его знает, с каких он пор тут хранится, — качал головой отец.
— Это он, он, — повторял я; так живо мне все припомнилось. — Тот самый! В сорок пятом его привезли сюда на грузовике. В сорок пятом, к концу зимы…
— Взгляни сюда! — приятель мой встал с шезлонга и поманил меня к перилам. — Видишь эти темные пятна? После того, как мой зять, воспользовавшись попутным рейсом, привез мне сюда все восемь досок, я пригласил столяра обстругать их, но в нескольких местах… вот здесь и здесь, видишь?., остались темные, глубоко въевшиеся пятна. А знаешь почему? Это… и вот это — пятна крови!
— Я ведь постарше тебя, — продолжил он свой рассказ, — так что в сорок пятом мне было почти шестнадцать. Отца призвали на фронт, и от него больше года не было ни слуху ни духу. Это уж потом мы узнали, что в ту пору он давно находился в плену. Я, можно сказать, остался за главу семьи; матери хватало забот с малолетками — у меня были еще две младшие сестренки и братишка, — да и кроме того, она ходила на поденщину, а я работал на мясокомбинате, который по тем временам считался военным предприятием. А потом к нам придвинулся фронт. Немцы за ночь сдали село, больших боев не было, но ночь мы просидели в погребе; до рассвета во дворе трещали автоматные очереди, потом пальба стихла. Позднее в наступившей тишине мы услышали скрежет танковых гусениц, шум грузовиков и возгласы русских солдат. Уже совсем развиднелось, когда в дверь погреба громко забарабанили; мать открыла и показала солдатам, что, кроме нее с детишками, тут никого нет. Малышня цеплялась за материну юбку, а последним вышел на волю я. Обут я был в казенные башмаки, сам — рослый не по годам, и солдат ткнул в меня пальцем, решив, что я дезертировал и скрываюсь тут. Недоразумение сразу же выяснилось, однако меня не отпустили, а велели работать; я увидел, что во дворе у нас стоит грузовик с красным крестом, и из него, из-под брезента, выносят раненых. Солдаты — среди них были и женщины — таскали в дом тяжелые ящики, и мне велели им помогать. На воротах у нас повесили какую-то табличку: словом, в нашем доме разместился перевязочный пункт.
Всю мебель, какая была в доме, пришлось перенести в летнюю кухню и в чулан. Потом я натаскал в комнаты соломы; солому застелили плащ-палатками, а сверху покрыли простынями, и через несколько часов полевой госпиталь работал вовсю.
На лежачие места положили несколько бойцов, только что раненных, но и с более отдаленных участков фронта привозили солдат с огнестрельными ранами, в пропитанных кровью бинтах.
Немного погодя к дому подкатила легковушка, оттуда выскочили офицеры, и среди них высокий черноусый капитан — как потом оказалось, капитан медицинской службы — в накинутой на плечи шинели; все остальные не отставали от него ни на шаг, пока он осматривался на новом месте. Капитан отдал какие-то распоряжения и повернул к соседнему дому, который выделили ему для постоя.
Санитары действовали привычно и слаженно. Матери велено было согреть котел. «Нужна горячая вода», — распорядилась молодая пухленькая девушка в военной форме — как мы сообразили, что-то вроде старшей фельдшерицы в медсанчасти. Она попросила таз и корыто; санитары тоже привезли с собой необходимое оборудование — разные сосуды и склянки. Под операционную была выделена кухня. Она у нас была и правда просторная: отец когда-то снес стену, отделявшую кухню от кладовки, и за счет этого увеличил кухню. Пол в кухне был залит цементом; и пол, и большущую столешницу, которую притащили с грузовика двое солдат, матери приказано было отскоблить дочиста и вымыть горячей водой с хлоркой. Когда столешница просохла, ее положили на два наших стола размером поменьше и застелили белыми простынями. Так был оборудован операционный стол, и после обеда на нем уже оперировали раненого бойца-киргиза.
Врач-капитан работал дни и ночи. Мы быстро сдружились с фельдшерами и санитарками, которые находились в его распоряжении, ведь мы — не только мать, но и я — постоянно помогали им. Я перекладывал тяжелораненых, подавал еду и питье выздоравливающим, выносил в ведрах окровавленные бинты и тампоны и сжигал их на дальнем конце двора, за навозной кучей. Вот только с капитаном отношения у нас никак не складывались. Конечно, он не мог не замечать меня, но ничем не выказывал этого; да и вообще это был человек молчаливый. Сколько ему было лет? Пожалуй, до сорока еще довольно далеко. В белом халате, надетом поверх гимнастерки и галифе, он иногда выходил под навес выкурить папиросу. В эти минуты становилось особенно заметно, насколько он замкнут: ни с кем не вступал в разговоры, на приветствия отвечал молча, кивком; однако держался он так вовсе не из заносчивости — если разговаривать все же приходилось, говорил он очень вежливо и как-то по-штатски, словно и не военный человек был.
Нельзя было не заметить: его уважали буквально все.
Мы жили в летней кухне. Мать не раз пыталась зазвать к нам капитана, чтобы напоить молоком или угостить кое-чем из домашних припасов, но каждый раз безуспешно: приглашение деликатнейшим образом отклонялось. Напротив, капитан распорядился, чтобы нас поставили на довольствие, и с тех пор мы кормились из общего котла с санитарами.
Издалека доносилась канонада: фронт где-то застопорился; поговаривали, что к северу от нас идут большие танковые сражения. Один за другим прибывали санитарные фургоны с ранеными.
Запахом хлорки пропитался весь дом и даже двор. Долгие годы спустя мы чувствовали его; стоило матери во время предпраздничной уборки вымыть пол в кухне или комнатах, как едкая вонь дезинфекции волнами поднималась из всех закоулков дома.
Но труднее, чем к этим запахам, было притерпеться к стонам и крикам раненых. Со временем я тоже получил от толстушки фельдшерицы белый халат и целые дни находился при раненых. Я выучил несколько русских слов, так что кое-как мог объясниться с персоналом госпиталя. Иной раз мне удавалось присутствовать при том, как капитан осматривал раненых. Пожалуй, со своими пациентами он становился разговорчивее, стараясь поддержать их добрым словом, придать им бодрости. Теперь, оглядываясь на прошлое, я понимаю: оперировал капитан блестяще, благодаря его заботливому, терпеливому лечению многим удавалось избежать ампутации. Помню, однажды старшая фельдшерица в разговоре с матерью расхваливала доктора на все лады. Капитан попал на фронт из ленинградской больницы, рассказывала она матери; мать, конечно, мало что понимала из ее рассказа, но кивала и поддакивала девушке — да, мол, хороший человек капитан-доктор, очень хороший человек, уж это точно… Но я-то уразумел из ее слов чуть побольше: что жена капитана тоже была врачом и что она и сынишка погибли во время ленинградской блокады. Правда, и я улавливал смысл сказанного лишь в самых общих чертах…