Длинная тень прошлого. Мемориальная культура и историческая политика
Шрифт:
Подобно религиозному свидетелю, моральный свидетель также нуждается в другом свидетеле, воспринимающем его послание. Без восприятия этого послания теряет смысл само выживание морального свидетеля, которое накладывает на него обязательство свидетельствовать.
Никто
не свидетельствует
о свидетеле, —
говорится в стихотворении «Пепельный ореол» Пауля Целана 108 . В 1967 году, когда был опубликован сборник, куда вошло это стихотворение, наметился поворот; постепенно начало собираться сообщество вторичных свидетелей, готовых воспринять послание выживших. В своем исследовании, посвященном триумфу и травме, Бернхард Гизен убедительно показал эту взаимосвязь между первичными и вторичными свидетелями, между травмированными жертвами и моральным сообществом в качестве третьей инстанции наряду с жертвами и преступниками. В момент гонений, унижений и гибели у травмированной жертвы нет лица, нет голоса, нет места, нет истории. Необходимо универсалистское сообщество вне диады «преступник – жертва», состоящее из непричастных третьих лиц, чтобы услышать свидетельство этих свидетелей и придать им статус жертвы 109 . Таким образом, «жертва» – это не естественная категория, она возникает только как социальный конструкт, формируемый моральным сообществом в публичном пространстве. Моральное сообщество, дистанцируясь на основе социально-гражданских ценностей от виктимизирующего насилия, охватывает в пределе все человечество, поскольку базируется на универсальных ценностях человеческого достоинства и уважения к физической неприкосновенности человека. Основой
108
Celan, Atemwende, 68. См.: Baer, Niemand zeugt f"ur den Zeugen.
109
Giesen, Triumph and Trauma, 51. См. новеллу Гюнтера Грасса «Траектория краба», где понятие «свидетельство» используется по отношению к немцам как гражданским жертвам Второй мировой войны (глава 7).
110
См.: Ibid., 65.
Израильский философ Авишай Маргалит посвятил важную главу своей книги «The Ethics of Memory» новому типу «морального свидетеля», особенно выделив три аспекта: воплощение свидетельства, конструирование моральной инстанции и миссию правды 111 . Обратимся сначала к воплощению свидетельства. Маргалит четко отличает морального свидетеля от нейтрального и беспристрастного свидетеля, то есть того типа свидетеля, который выступает в суде или является вестником. Решающее значение для морального свидетеля, по мнению Маргалита, имеет совпадение в нем позиций жертвы и свидетеля: он на себе лично испытал то преступление, о котором свидетельствует. Беззащитный, он непосредственно подвергся насилию, оставившему следы на его теле и в его душе. Тело пережившего травму, подвергшегося истязаниям человека остается наглядной демонстрацией преступного насилия, оно само является «памятью» этого свидетеля, которую непросто отделить от него, как это может быть сделано с известием, принесенным вестником. Моральный свидетель не служит носителем послания – в данном случае носитель и есть само послание.
111
Margalit, Ethics of Memory, 147 – 182.
Прежний вопрос о правдивости свидетельства возвращается в виде вопроса об аутентичности. Правдивость морального свидетельства не может заверяться клятвой, как в случае с судебным свидетелем, или формулой достоверности, как в случае с вестником. Правдивость и авторитетность морального свидетельства заключаются в непосредственной причастности к Холокосту, в неотчуждаемом физическом испытании пережитого насилия. Тело морального свидетеля «несет на себе незримый водяной знак, проставленный в воображаемом паспорте самой историей» 112 . Поэтому воплощенная правдивость свидетеля в конечном счете даже важнее, нежели предельная точность его показаний. Моральные свидетели, пишет Джей Уинтер, «не являются специалистами по части удостоверения истины. Они могут предложить лишь субъективный взгляд на экстремальную ситуацию, пережитую ими» 113 . Будучи воплощением травматического опыта, моральные свидетели в качестве жертв являются живым доказательством преступления, о котором они говорят.
112
Привожу цитату из Ульриха Байера (в некотором противоречии с ее смыслом): Baer, Niemand zeugt f"ur den Zeugen, 16.
113
Winter, Remembering War, 271; Arts of Remembrance, 13, 38.
Следующее различие между юридическим и моральным свидетелем состоит, по мнению Маргалита (и это совпадает с мыслью Бернхарда Гизена), в том, что свидетельство последнего о преступлении происходит не на судебном процессе, а на гораздо более широкой публичной арене – перед моральным сообществом. Разумеется, мораль не может заменить право, она дополняет право, отвечая этим на непомерность транскриминального преступления. Находя внимание к своему свидетельству вне суда, моральные свидетели перформативно конституируют моральное сообщество, которое само по себе не имеет конкретного облика и не является институцией. Возникновение морального сообщества происходит единственно в результате апелляции к нему. Лишь благодаря этим третьим лицам, непричастным адресатам, образуется та апелляционная инстанция, которая заслушивает историю жертвы, чтобы засвидетельствовать ее свидетельство.
Наряду с воплощением свидетельства и конституированием моральной инстанции Маргалит выделяет третий признак морального свидетеля – миссию правды. Миссия правды предполагает такую ситуацию, когда свидетельство травмированной жертвы оказывается неуслышанным, забытым, искаженным или приукрашенным. Миссия правды морального свидетеля непосредственно противостоит стремлению транскриминального преступника скрыть свое злодеяние. Одно прямо обуславливает другое. Характерными стратегиями преступника являются заметание следов, отрицание вины путем отрицания фактов и другие уловки. Идеальным преступлением можно считать такое, когда преступник не оставляет никаких следов, искусно скрывая само событие преступления. «Кто сегодня помнит об армянах?» – спрашивал Гитлер в 1930-е годы. Он хотел, чтобы не оставило следов и «окончательное решение еврейского вопроса» 114 . Забвение защищает преступника и ослабляет жертву, поэтому напоминание через свидетельствование становится этическим долгом и формой сопротивления, разворачивающегося постфактум. В этом главная задача «Truth and Reconciliation Commissions», которые после смены политического режима и гражданской войны восстанавливают историческую правду о событиях травматического насилия, проводя и юридическое расследование преступлений.
114
Rupnow, Vernichten und Erinnern.
В случае с массовым уничтожением евреев, совершенным нацистами, устранение следов и забвение использовались не только после содеянного преступления, но были частью самого преступления. Подобная стратегия сокрытия и засекречивания позволяет косвенным образом предполагать, что преступник сознает противоправность деяния и свою вину. Здесь можно вновь вспомнить слова Гюнтера Андерса о том, что вытеснение преступления из сознания «зачастую происходит не после деяния, а во время этого деяния, даже до него, являясь необходимой предпосылкой содеянного» 115 . Желанию преступника, чтобы злодеяние было забыто, зеркально-симметрично соответствует стремление жертвы к моральному свидетельствованию. Если преступник старается забыть содеянное, уничтожить его следы, то жертва готова посвятить себя сохранению следов, напоминанию о злодеянии, рассказу о нем. Миссия правды морального свидетеля направлена против стратегий забвения и отрицания: моральные свидетели, пишет Джей Уинтер, – это люди, «хранящие в себе чувство гнева, ужаса, фрустрации по отношению ко лжи, фальсификации, неверному истолкованию или приукрашиванию того ужасного прошлого, которое причинило им страдания» 116 . Уинтер продемонстрировал на убедительных примерах, что
115
Anders, Wir Eichmanns"ohne, 79f.
116
Winter, Remembering War, 263 Соответствующим примером является судебный процесс Дэвида Ирвинга против Деборы Липстед, в котором миссия правда была включена в контекст исторического исследования.
Как осуществляется воспоминание?
Для ответа на вопрос «кто вспоминает?» мы рассмотрели фигуры победителя и побежденного, преступника и жертвы, а также свидетеля в их историческом контексте, с их психологическими диспозициями, политическими стратегиями и моральными проектами. Подобное рассмотрение основных понятий и топосов индивидуальной и коллективной памяти далее будет дополнено вопросом о специфических формах воспоминания и забвения. Травма, замалчивание, забвение и скорбь – те понятия, которые будут характеризовать различные формы памяти или ее блокировки.
Травма
Когда сегодня все чаще слышится ставшая общим местом парадоксальная мысль, что по мере ухода ужасов Холокоста в прошлое мы внутренне не только удаляемся от них, но и переживаем их все острее, то это связано с динамикой ситуации, которую психологи именуют «посттравматической». Долговременность последствий является важным симптомом того, что именуется клиническим термином «травма». Что он подразумевает? Слово «травма» заимствовано из греческого языка, где оно означает «рана». В медицине этот термин используется уже давно. Новое и специфическое значение термина относится к психическим ранениям, которые, сопровождаясь загадочной симптоматикой, поставили медиков перед совершенно новыми проблемами. Психическая травма вызывается переживанием жизненно опасного, глубоко ранящего душу крайнего насилия, которое нарушает обычный защитный барьер восприятия и не может быть психологически освоено, преодолено в силу угрозы для целостности личной идентичности. Чтобы сохранить ее, срабатывает особый механизм психологической самозащиты, который психиатры называют «диссоциацией» 117 . Имеется в виду бессознательная стратегия недопущения травмирующего события в сознание пациента. Само событие хотя и фиксируется, но одновременно прерывается его связь с воспринимающим сознанием. Это событие нельзя ни забыть, ни вспомнить, оно как бы инкапсулируется сознанием, то есть может долгое время пребывать в латентном состоянии, пока не даст знать о себе на языке симптомов. Воспоминание, не получившее доступ к сознанию, остается, так сказать, записанным на самом теле. Примером тому служат непроизвольный лицевой тик или же нарушения координации движений, что наблюдалось у травмированных солдат Первой мировой войны. Другим примером является синдром «multiple personality disorder», патологического раздвоения личности, которое констатируется у детей, ставших жертвой сексуального насилия.
117
Понятие «диссоциации» восходит к Пьеру Жане, современнику Фрейда, который разработал альтернативную теорию вытеснения. Ср.: Leys, Trauma.
Понятие травмы имеет сравнительно недавнюю историю. Хотя оно употреблялось психиатрами уже с конца XIX века, в официальных диагнозах оно появилось лишь с 1980 года, войдя в американский справочник по психиатрии, в чем проявилась своего рода политическая и социальная реакция на войну во Вьетнаме 118 . Особенно в США это имело не только терапевтические, но и юридические последствия. Понимание того, что отдаленные последствия психической травмы могут непосредственно обуславливать нынешние нарушения здоровья, привели к отмене срока давности за некоторые уголовные преступления (например, за сексуальное насилие над детьми), что, в свою очередь, вызвало целый поток судебных исков (а также организованных адвокатских действий по защите от этих исков). Разумеется, военные травмы, сексуальное насилие и последствия Холокоста являются очень разными феноменами, однако их объединяет то, что во всех этих случаях жертве прошлого насилия, остающегося психологически не преодоленным, на долгое время грозит разрушение личности. Симптомы травмы проявляются порой лишь спустя долгие годы. Потенциал душевных расстройств, выражающихся в различных симптомах, может бессознательно передаваться от одного поколения к другому. Эту травматическую связь между поколениями можно прервать лишь тогда, когда удается перевести отщепленные и бессознательные элементы травмы в сознательные формы памяти 119 . Поэтому терапия направлена на то, чтобы за счет артикуляции высвободить травму из ее непрозрачного ядра и сделать частью сознательной идентичности индивидуума. Но это нельзя осуществить в рамках одной лишь индивидуальной терапии, необходим общественный и политический контекст, точнее – мемориальная рамочная конструкция, внутри которой расщепленным и подавленным воспоминаниям уделяется эмпатическое внимание, в результате чего они обретают свое место в социальной памяти.
118
Ibid.
119
Kogan, Der stumme Schrei.
Устойчиво закрепившись в медицинском контексте, термин «травма» оказался связанным исключительно с позицией жертвы; то есть переживание физического насилия и психической угрозы стало неотъемлемым компонентом этого понятия. Переживая насилие, жертва страдает, ее пассивность переходит в страдательность 120 . Важнейшими примерами, на которые опираются в ходе своей примерно вековой истории психотравматические исследования, являются железнодорожные катастрофы, «Shell Shock» («артиллерийский шок» или «окопный шок», пережитый солдатами, на глазах у которых взрывом разорвало товарищей; инвалиды, пострадавшие от подобного шока, стали массовым явлением Первой мировой войны), сексуальное насилие над детьми, политическое преследование, пытки и случаи геноцида. Фрейд не принимал участия в дискуссии психиатров, обсуждавших феномен «артиллерийского шока»; хотя семейная проблема детей, подвергшихся сексуальному насилию, и оказалась темой аналитических работ Фрейда, его «теория соблазнения», помещавшая событие исключительно в фантазию пациента, рассматривала проблему таким образом, что от нее не было прямого пути к современным психотравматическим исследованиям. Поэтому родоначальником этого нового научного направления следует считать не Фрейда, а таких ученых, как француз Пьер Жане или англичанин Уильям Риверс, которые заложили понятийные и эмпирические основы для современной концептуализации этой области медицины и методов лечения 121 .
120
Бернхард Гизен считает существенным признаком травмированной жертвы разрушение субъектности и редукцию личности до объектного статуса. Хотя это определение вполне справедливо, оно представляется довольно расплывчатым. Когда Гизен пишет: «Странным образом система современного общества демонстрирует избирательно сродство с безличной деиндивидуализированной жертвой, с которой обращаются как с объектом» (Triumph and Trauma, 65), понятие травматизированного объекта используется применительно к анонимным феноменам модерна, в результате чего невозможно говорить ни о преступниках, ни о конкретных виновниках насилия. «Фордизм» и «тейлоризм», промышленные технологии, редуцирующие человека до специализированной рабочей силы, встроенной в большой производственный механизм, необходимо отличать от тех форм «биополитики», когда – как это было в концлагерях – человек оказывался душой и телом в полном подчинении тех, кто стоял у власти. Разумеется, это не отрицает того обстоятельства, что преступный нацистский режим извлекал выгоду из указанных модернистских структур, как это подчеркивали Ханна Арендт, Зигмунт Бауман и Джорджо Агамбен.
121
См.: Bohleber, Entwicklung der Traumatheorie.