«Для сердца нужно верить» (Круг гения). Пушкин
Шрифт:
Царь был безупречен в танце, в любых движениях своего тела, лучше всего он выглядел, однако, па коне. Так неужели она ни разу не отогнула занавеску?
Лицо императора по-прежнему хранило выражение размягчённо-внимательное. Но сквозь простую настойчивость уже пробивалась досада. Наталье Николаевне даже казалось, царь несколько встряхивает её, чтобы она подняла к нему лицо. Возможно, Николаю Павловичу хотелось и на ней проверить силу своего взгляда, о которой ему твердили со всех сторон. Льстецы, льстецы!..
—
Талия её, обтянутая серым скользящим под рукой шёлком, была так округло-тонка, так податлива в своей гибкости, что постоянно надо было бороться с искушением: очень хотелось проверить, а перехватят ли эту талию его длинные, сильные — очень сильные — пальцы? Пожалуй — перехватят. Мысль зажигала кровь до того определённо: приходилось большим усилием воли приводить в порядок свой организм...
И, справившись, он действительно неприметно встряхивал её или до боли сжимал руку, но и в поднятом к нему лице была — прохлада.
Прохлада, тишина, которые хотелось смутить, и, говорят, этому французу — удалось! Николай Павлович, однако, нисколько не сомневался, что перешибёт француза, просто срок не подошёл и были другие заботы... Но француз, казавшийся прежде только забавным, начинал раздражать. Этакое не слишком воспитанное существо. К тому же от Дантеса гораздо явственнее, чем разрешал хороший тон, в буквальном смысле несло французской помадой.
Раздражаясь, Николай Павлович совершенно невольно делал такое движение своей великолепной длинной ногой, будто хотел отлягнуться от неприятного. И сейчас, дёрнувшись невпопад, он встретился с удивлённым взглядом Натальи Николаевны.
Дама смотрела прозрачно и кротко, и рука её так же безукоризненно лежала в его ладони. Но он готов был биться об заклад на что угодно: прекрасная Психея читала его мысли и желания ничуть не хуже, чем, к примеру, бойкая Россет или любая другая искушённая.
И, злясь на самого себя, император сказал ей прежде всего неприятное о муже. Указал его место, недовольно и стесненно пофыркивая римским носом:
— Что ж на этот раз лишило нас общества Пушкина? Ведь не болезнь, я надеюсь, как это вошло у него в привычку? Служба есть служба. Я сам работаю по восемнадцать часов в сутки. А на ученьях, случается, не схожу с коня на ветру и под градом с утра до ночи. У него же одна забота — явиться, и я — счастлив!
Он засмеялся почти угрожающе над тем, как, в сущности, ему мало надо для счастья, но вот упрямцы отказывают и в этом!
— Я счастлив видеть в нём хоть тень усердия. Я счастлив, что ещё могу предупредить вас, какой опасности подвергаете вы себя и своё семейство, разрешая Дантесу следовать за вами подобно тени. Я счастлив, наконец, тем, что вчера вечером видел вашу тень на занавесках, когда проезжал случайно...
Психея подняла спокойные, опасные своим спокойствием глаза.
— Я был счастлив: вы оставались дома, в семейном кругу, — объяснил он. — Что может быть лучше? Но берегитесь, мадам, тени обладают свойством сгущаться... И берегите мужа.
Тут он мог быть совершенно доволен собой. Озадачивать, давая наставления, он любил едва ли не больше всего. Николай Павлович искренне считал, что семейные дела его подданных — его дела. А дела этой неосторожной, прекрасной и пока добродетельной женщины — тем более. Он искренне собирался всего лишь руководить ею. Но в то же время его самолюбие, как отмечали современники, почти женское, было уязвлено.
«ЗАКРУЖИЛИСЬ БЕСЫ РАЗНЫ...»
И тут начинает с особой силой играть версия, что не один страх дуэли, но приказ самого императора заставил Дантеса сделать предложение Екатерине Гончаровой.
Вполне возможно, был момент, когда Дантесу хотелось, чтоб земля разверзлась и Екатерина Николаевна перестала существовать. Он сидел в кресле, весь подавшись вперёд, и бил себя по коленям, затянутым в лосины. Голос его, как у избалованного ребёнка, прорывался визгом:
— Я не стерплю, чтоб мне приказывали! Я уеду, я часа не пробуду в этой стране, где нет законов! Это не для меня — так глупо попасться на удочку. Лучше — скандал.
— Но, Жорж, скандал сметёт всё, в том числе нас. В самом тяжёлом надо уметь выбрать если не приятное, то рациональное. Во всяком случае, тебе предстоит делать хорошую мину и тем старательнее, чем хуже вышла игра, — что-нибудь подобное вполне мог произнести старик Геккерн. И мог пообещать, кряхтя и изображая из себя страдальца, что съездит за советом к Нессельроде: вдруг да подскажет влиятельнейший приятель, как вывернуться.
Вывернуться из необходимости стреляться с Пушкиным — это было одно. Вывернуться из-под приказа царя — другое.
И тут Дантес, как-то мигом успокоившись, спросил своего покровителя:
— Но ведь и она недурна? Как на ваш вкус?
Геккерн помолчал, а потом ответил спокойно, будто никакой язвительности не заключалось в его словах:
— Кто-то сравнивал, я слышал, её с ручкой от метлы. А другой — с иноходцем.
Он дразнил своего любимца с наслаждением. И в то же время достаточно осторожно. Кто его знает, этого Жоржа, — зависим, как будто предан, но может вспылить и в самом деле послать к чёрту и Россию, и его самого. А тогда пропадёт вся полнота, вся раздражительная праздничность жизни, вся соль, весь перец — всё, что Жорж своей молодостью и красотой привнёс в его хмурое существование.