«Для сердца нужно верить» (Круг гения). Пушкин
Шрифт:
«А если в альбом? Неужели и мадригалы или какие-нибудь ножки сначала в цензуру? А к случаю — вовсе нецензурное? Чего между друзьями не бывает?» — спрашивал один из молодых спорщиков.
«За «Годунова» голову вымыли — это ещё туда-сюда. А если послание и вправду — в письме? Или вроде обращения к Авдотье Голицыной? Дивные были строки и женщина дивная. Жаль состарилась до невозможности. Какой же смысл это в цензуру?» — Вопрос был обращён ему в упор, хотя стояли люди вокруг по нынешним временам поближе к поэту.
«Господа, — сказал он тогда, словно выходя из задумчивости и поднимая подбородок, упёртый в грудь. — Господа, одно послание
Тут он вздохнул, показывая сочувствие.
«Не без пользы оказался ему юг, — отодвинули, отмели и его вздох, и его сочувствие, — вернулся корифеем».
«Неужто и это сквозь цензуру: Цветок засохший, безуханный, забытый в книге вижу я?»
«И то: нынче он больше по пустякам: «Кобылица молодая» — этаким выступает прямым жеребцом». — Старческие с синевой губы знакомого сановника значительно пережёвывали паузу, выпуклые веки будто бы сонно прикрывали глаза. Сановник говорил долго. Он был неприятен по давней обиде, неожиданно Корф почувствовал к нему что-то вроде нежности: их мнения совпали. Старик тоже считал, что Пушкин недостоин дара Божьего, доставшегося ему, скорей всего, ошибкой.
«Ошибкой провидения? Или, страшно сказать: Господа Бога нашего, Вседержителя? И кто определяет, ошибка ли? Мы — смертные?» — Вяземский снял очки и протирал их долго, давая старику время одуматься. Ирония, убийственная ирония была в тонкой улыбке, в быстром подрагивании щеки. Ирония поднималась как бы надо всем сущим, облегала его. Она была ядовитый туман или, к примеру, сырость длинных петербургских вечеров.
А Вяземский всё протирал очки, взглядывая близорукими, ничего не умеющими различить, но злыми глазами. Глаза князя, излишне светлые, льдистые, предупреждали.
Но Корф не внял отчётливо видному предупреждению — говорил. О чём же? Кажется, о дурном характере Александра. О том, что «Кобылица», если угодно, пасквиль на известную особу. И он не хотел бы, будь у него взрослая дочь, ей такой славы, что...
«А не угодно ли вместо эпиграммы элегию? — как бы в пику ему почти кричал молодой человек с беспокойными руками. — Если предпочитаете чистые звуки, вот вам: и сердце вновь горит и любит — оттого, что не любить оно не может...»
«Что вовсе не опровергает любвеобилие нашего поэта, язычества да скверного настроя души», — сказал тогда Корф, чего при Вяземском говорить не стоило.
«А это, — не унимался молодой человек. — А это? Я вас любил так искренно, так нежно, как дай вам Бог любимой быть другим».
Корф улыбнулся тонко, прощающе. В сущности, и он был ещё нестарым человеком, тридцатилетним, но лёгкости, прыгучести в нём никогда не наблюдалось. Он понимал: защищая Пушкина, они защищают собственную вседозволенность. Строки, однако, были в высшей мере пленительны...
«При чём — любвеобилие? Адресат-то — один, Модест Андреевич». — Молодой человек размахивал руками, заглядывая в лицо.
Князь Вяземский, наконец надев очки, сопел тяжело. На них оглядывались. Не хватало завязаться пошлому, обыкновенному скандалу, на которые Вяземский был великий охотник.
И вдруг, как укол, вернее, как первый тонкий звук рожка в промерзшем утреннем воздухе, Корф почувствовал зависть. И тогда на рауте почувствовал. И сейчас, оторвавшись от прошлого, выходя в сопровождении Якова к карете, чувствовал...
Он был подвержен зависти, знал за собой слабость и старался подавить её. Но зависть не уходила, только сожалением, сочувствием окутывался предмет её. Так что почти зачёркивалась причина завидовать.
Смешно сказать, в Лицее он не однажды завидовал Жанно Пущину. А почему? Не потому ли, что Пущин был Большой Жанно, а он Дьячок Мордан? И ещё: под руку этого Большого прибегали все обиженные. Сам же Пущин обиженным не бывал никогда — в этом заключалось неразгаданное. И он обращался к Жанно, когда нельзя было призвать Энгельгардта как третейского судью. И Комовский, случалось, пасся возле Большого Жанно, словно вблизи крепостной стены и в виду неприятеля. Комовский был: Лисичка, Фискал... Комовскому многое, правда, прощали за тщедушие. Так, к примеру, на лицейских сходках в протокол записывали только одно менее обидное прозвище, он же фигурировал в протоколах под полным: Дьячок Мордан. И приходилось делать вид благодушный — мол, всё лицейское мило перед лицом воспоминаний...
Все они в Лицее составляли тогда другую партию, не пушкинскую. С Пушкиным были поэты, да Жанно, да Малиновский, да Матюшкин, да Яковлев. Данзае, пожалуй, тоже... Модест Андреевич одёрнул себя, список грозил получиться слишком длинным. А длина списка могла снова вызвать болезненный укол. Не странно ли, он, так высоко ценивший дружбу, был лишён друзей? Хотя некоторые из близких, надо сказать, именно таковыми себя почитали. Но не заключалось в их отношениях того лёгкого, всеохватного духа, той бескорыстной искромётности, какая отличает настоящую дружбу.
Большому Жанно, оказавшемуся в Сибири, не стоило, разумеется, завидовать, Бог с ним... И вечно обиженному жизнью Кюхле — тоже. Матюшкин, Малиновский — те шли ровно, звёзд с неба не хватая. Но Пушкин...
Холодное нутро кареты было темно, пахло в нём кожей и талой снежной свежестью. Корф не любил этот простудный запах. Он уткнул нос в бобровый воротник, переставил ноги на коврик и ещё пошаркал ими, не давая остынуть. Ехать было недалеко...
Визит не радовал Корфа хотя бы потому, что отнимал время, он же ценил каждую минуту. У него, собственно, не случалось досуга, он углублял свои знания в языках, истории. Интересовался античностью и развитием Русского государства, особенно в глазах иностранцев. Собирал редкие книги, готов был поделиться с товарищами и знаниями и советами. Он, наконец, переписывал в свои заветные тетради стихи Пушкина. Все, от лицейских дней до сегодняшнего. Он сам бы искренне огорчился, если бы, угнетённый запретом Сената, Пушкин в своё время перо отложил...
...Карета колыхалась, мягко подскакивая и опадая, ехать было недалеко и за этот короткий путь предстояло определить, как вести себя с Вяземским при встрече. Лучше всего сделать вид, что не помнит ни злого, возбуждённого лица князя, ни голоса его, ни совершенно неприличного жеста с выпадом. И даже того не помнит, какие строчки прочёл ему князь. Пушкинские строчки.
Враги мои, покамест я ни слова... И, кажется, мой быстрый гнев угас; Но из виду не выпускаю вас И выберу когда-нибудь любого: Не избежит пронзительных когтей; Как налечу нежданный, беспощадный. Так в облаках кружится ястреб жадный И сторожит индеек и гусей.