Дмитрий Донской. Искупление
Шрифт:
— Храни тя, княже, ангел небесной...
Они торопливо поднимались по склону холма, будто уходили от стыда.
— Молва, княже, широка по Москве о смердолюбии твоём, — гудел Бренок у правого плеча князя.
— Смердолюбие — заповедь Мономахова... — Он не докончил и неожиданно приостановился: на срезе холма, наполовину скрывавшего конюшни и гридню, высилось, касаясь головой крыш, и потому казалось снизу ещё громадней мощное тело Григория Капустина.
— Княже! — Голое мрачен и неровен. Немалое дело могло заставить Капустина, новоповерстанного начальника гридни, искать ввечеру князя и окликать его издали.
Дмитрий быстро поднялся и глянул на воя своего немного снизу. В этом взгляде Капустин прочёл вопрос и нетерпенье.
— Княже, по повеленью тиуна я отвозил посла Сарыхожу на Арбат, в особую избу
— Оклемался ли?
— Этот оклемался, а другой напился пивом бражным...
— И что? — возвысил голос Дмитрий.
Капустин оглянулся по сторонам, посмотрел на мечника и жарко прошептал:
— Я речи их внял... Новый посол во хмелю изрёк Сарыхоже о грамоте новой: тебя, княже, в Орду требуют.
— Так ли уразумел их пьяную речь? — Не выдержал Бренок, хмурясь неистово.
Капустин не ответил ему, а перед князем низко склонил голову. Дмитрий не повторил вопроса, он знал, что то неясное, что томило его в минувшие дни, стало явью, определённостью и принесло вначале облегчение, тут же обернувшееся тяжёлым раздумьем. Дмитрий шёл по двору, отринув все мелкие заботы, и не понимал, что там чернеет посреди двора около колодца, и только приблизившись, он понял, что это громадная лужа с растёкшимися, будто страшные щупальца, струями-подтёками. Эта лужа напомнила ему о том, что Сарыхожа, которого отливали тут несколько часов назад, второй посол и сама Орда — это такое же неотвратимое бытие, как нынешняя жара, от которой невозможно посторониться... Через два дня, после вечерней службы, нежданно пожаловал на княжий двор сам Сарыхожа. Он прошёл за великим князем в ответную палату, усмехнулся и объявил по-русски, что хан требует великого князя в Орду.
7
Утром Дмитрий опять поднялся до зари и ходил по крестовой, неслышно ступая по половикам. Ходил долго, дважды поправлял лампаду, снимая нагар, останавливался пред иконами древнего письма, будто стремился получить совет или с их помощью обороть в себе сомнения, снова отходил, едва укрепившись духом, помелькивал босыми ногами, неслышно, будто тать в нощи, а из оконец, прорезываясь чрез мелкоплетье свинцовых рам, вливался и креп свет нарождающегося дня. Ещё немного, и растечётся ранняя заря, осенит правым крылом ордынскую сторону — укажет ему дорогу, а следом подымется красное солнышко, гибельное ныне в своей безмерной азиатской щедрости.
Сутки вынашивал в себе он ордынскую новость и лишь вчера негромко поведал её ближним боярам, но ещё в ту первую ночь он убедился — непонятное дело! — в том, что по Москве уже ползли слухи об отъезде великого князя в Орду: в ту ночь он выходил на рундук и слышал, как шепталась сторожа, вздыхала и молилась за него, Дмитрия. Сегодня было то же и на дворе, и, кажется, в гридне. "Вот уж и Москва ведает о грозе ордынской", — подумалось ему невесело, и где-то в самой глубине души колыхнулась тёплая волна любви к тем людям, коих он не видал и не знает, — ко всем этим кузнецам, кожемякам, гончарам, каменщикам, плотникам, ко всем холопам и смердам, что молятся сейчас за него и, быть может, когда-нибудь покажут ему свою верную службу в чёрную годину земли русской...
Он не вздрогнул, он только приостановил дыхание от нечаянности, кегда неожиданно почувствовал на плечах руки. То была Евдокия. Мгновением раньше он ощутил, как накатило на спину, на затылок теплом её разгорячённого во сне тела, и тотчас коснулся, всё так же спиной, жара и несказанной тайны её полураскрытой груди, которой она так крепко, так преданно и обречённо прижалась к нему. Когда коснулась лопаток сырость от её мокрого, в слезах, лица, он понял, что напрасно вечор поведал ей о тяжёлом и нерешённом деле...
— Не пу-щу-у-у! — вырвался у неё приглушённый стон, который Евдокия сдерживала, чтобы не разбудить ребёнка. — Ми-тенька-а-а-а...
Она не могла больше вымолвить ни слова, затряслась в поначалу беззвучных рыданиях, но горе вырывалось наружу, ей было не сдержать его внутри себя, оно выплёскивалось в коротких негромких стонах. Горе отобрало у неё силы, ноги её подкосились, она сползла на пол, на колени, целовала его тяжёлую руку, колени, наконец нагие стопы, окропляя их горячими, как воск, слезами.
— Ми-тень-ка-а-а-а!.. — И больше слов не было.
Он опустил
— Не реви, Овдотья, — вымолвил он наконец как можно мягче и спокойнее. — Не оплакивай покойника ране смерти, негоже так-то...
— Не езди в Орду! — заговорила она жарко, всхлипывая, глотая слёзы. Митенька-а! Не пущу тебя в Орду! Убьют тебя, солнышко моё единственное, погасят тебя! Лишат отца Данилушку и... второго, слышишь, Митенька-а?
— Слышу... Коль родится мальчик, назови его Васильем...
— Не пущу-у!..
— Слышишь, что сказываю?
— Слышу, слышу, Митенька-а... Не пущу-у-у! Они отравили прапрадеда твоего, Александра Ярославовича [33] , это от их зелий умер князь Невский на пути возвратном, горьком из Орды. Это они убили благочестивого князя Черниговского со боярином Феодором ещё при окаянном Батые [34] . Вспомни, Митенька, как издевались над князем Михаилом Тверским — в колоде на шее водили по торгам... А не они ли, свет ты наш, солнышко наше, не они ли, нехристи, вырезали всех предков Ольга Рязанского?
33
Они отравили прапрадеда твоего, Александра Ярославича... — Александр Невский скоропостижно скончался на обратном пути из Золотой Орды в 1263 г.
34
...они убили благочестивого князя черниговского... ещё при... Батые, — Михаил Всеволодович (1179 — 1246), князь черниговский. В 1246 г. отправился к Батыю в Золотую Орду, рассчитывая получить от него Черниговское княжество, но татары убили его; предлогом послужил отказ Михаила Всеволодовича принять «татарскую веру» и пройти сквозь очистительный огонь.
При последних словах жены Дмитрий шумно передохнул, будто пламенем полыхнул в бороду, губу прикусил нервно и даже переступил в нетерпении вспомнил, что она, вот эта самая Евдокия, была, по упорным толкам домашних, назначена в жёны князю Олегу Рязанскому... Это воспоминание, толкнувшее в груди что-то тяжёлое и очень старое, придало Дмитрию силы, покидавшие его при слезах жены.
— Поди к Данилке! — сказал он, впрочем, не очень строго, но твёрдо и, глядя в оконце, смягчил: — Плачет, кажись...