Дмитрий Донской. Искупление
Шрифт:
— Иде моль пребывает, тамо бояр ищите! Иде лжа процветением радужна, тамо отцов церкви изыскивай!
— Истинно!
— Твои словеса — и есть лжа нагольна!
— Кто землю сеет, тот гладом сморён есть, кто зорит землю, тот пищу вкушает бесскудну!
— Истинно!
— Сие вершится именем Христовым, а его учение — равнозаконие! Так ли, православные?
— Изыди, сотона!
— Ты, Карп, со диаконом Никитою — богоотступники!
— Пакостники и вере развратники!
— Изыди в свой Ростов! Изыди добром, понеже главы не сносишь.
— Дайтя волю человеку, в сумлений пребывающу!
— Дайтя, дайтя кулаком по окаянной шее!..
Эти выкрики ранним утром, на которые выходили из ближних изб заспанные люди, казались Дмитрию идущими не от мира
Он торопливо свернул в Большой посад и дошёл до Ильинской улицы. По ней, как по прямой дороге, уставленной с обеих сторон заборами из частокола, толстого тёса или просто законных семи жердей, он вышел на Глинищи и вскоре почти достиг того места, где недавно догнал его полк посла Сарыхожи. Тут он понял, что тянуло его к тому широкому пню, где завелась у московских отроков игра в ханский ярлык с собаками-князьями...
Вот он, пень. При Иване Калите тут шумел дремучий дуб, ровесник Мономаха, а теперь... да и теперь могучие корневища держали на себе остаток былого могущества — широкий пень с косым срезом. Тут же раскиданные прясла — загон для тех собак. Так просто: разбросали жерди — и псы на воле, а как же быть князьям русским? Он стоял и смотрел на этот загон — крохотный пятачок земли, ребячья забава, в которой ему вот уж другую неделю мнится молва людская, ранее тоже неведомая ему. Да, отроки малолетние берут у больших...
Послышался собачий лай — это Дмитрий наступил на еловую жердь, и она треснула. Он огляделся и увидел ряд низких изб под дерновыми крышами и ту самую избу, из которой тогда выбежала женщина и унесла на руках ребёнка. За избами хорошо были видны кузницы, разбросанные по берегу быстрой реки Рачки, Ещё кузницы, как в Заяузской слободе...
В дыру забора просунулся мужик. И этого узнал Дмитрий: отец того отрока. В тот раз он стоял в страшной неподвижности, а сейчас уверенно шёл на Дмитрия, как бык, наклонив всклокоченную голову и смяв бороду о грудь. Однако, по мере того как он приближался, шаг его становился всё медленнее, неувереннее: под простым мятлем мужик рассмотрел дорогую рубаху, да и осанка, чистое лицо, ухоженные волосы наводили на мужика опаску, и лишь любопытство двигало его вперёд. Наконец он вовсе стал, намереваясь повернуть назад. Но пока ещё оба смотрели друг на друга.
— Поди ближе! — потребовал Дмитрий властно, чувствуя, как после этих слов к нему возвращается уверенность, поразвеянная в одиночестве на этих улицах.
Теперь было ясно видно, что мужик жалел о своём выходе. Он безнадёжно глянул назад, прихмурился на собаку, сбившую его с толку, и пошёл на зов. Сделав ещё шагов пять, он вдруг приостановился и пал на колени:
— Батюшко князь!..
— Подымись! — Дмитрий сам приблизился к нему. — Чей?
— Из мизинных людишек... Кузнецкой сотни человек... был.
— А ныне?
— Братца твово, Володимера Ондреича, холоп.
— Обельной?
— Бог милостив: не вверг в вечные, на три года запродан.
— Как наречён?
— Лагута, по прозвищу Бронник. И дети мои, княже, все Бронники...
Мужик стоял, опустив руки к земле, как в прошлый раз, будто невидимая, но страшная сила тянула их вниз и сама незримо входила в эти руки-корневища, похожие на корни дубового пня.
— Веди в кузню! — повелел Дмитрий.
Мужик на миг замер, опасливо глянул из-под лохматых бровей
В кузнице было темно, но и в темноте было видно, что вся она завалена железом, углём, заготовками и поделками. Груда золы у входа заглушила шаг Лагуты, на мгновение пропавшего в полумраке, но вот он обернулся, шаркнул мимо князя и растворил обе створки двери. Зоревой свет влился в кузницу, и ясней проступили все предметы, наполнявшие её, — косы, тонеры деловые и боевые, серпы, ухваты, вилы, молотки. В широком деревянном лотке светло роилась груда новых наконечников для стрел, среди которых были двух обличий — круглые и сплющенные на татарский манер, похожие на острый конец кинжала. Такой наконечник рубит порой кольчужное кольцо, устойчивее держит стрелу в полёте, подобно второму оперению. Дмитрий взял плоский наконечник, потрогал остриё, нахмурился чему-то. С тем же хмурым челом он взял наконечник копья и тоже потрогал пальцем рожон.
— Не точены покуда... — промолвил Лагута несмело.
— А вот у татарвы по вся дни и стрелы и копья изготовлены ко браням!
— Как им не уготовить: татарва, вестимо...
По стенам висели подковы, цепи, блестящие бляхи для калантарей. На лавке ворохом лежали кольчужные кольца, склёпанные и с просечкой. Особо отметил про себя не доведённый до дела меч, уже покованный, строгий, пока без рукояти. На другой стене висел настенный шкап-поставец, в котором кузнец держит мелкий инструмент и мелкие, чаще всего дорогие поковки. Однако внимание князя было обращено не на поставец и не любопытство — что в нём? — занимало его, а предмет, что возлежал на поставце. Это был шлем. Добротный шлем, как определил Дмитрий с первого взгляда. Его обтекаемая форма московского толка, блестящий шишак, основание которого надёжно схватывало верх половины шлема, тонко и чисто отделанные швы, покрытые по наружной стороне просечной пластиной, соединённой с нижним кольцом-охватом, изукрашенным той же просечкой, весь его блеск и глухой отзвук, если коснуться его, будто хранившего ещё тепло Лагутиных ухватистых рук, — всё это указывало князю, что кузнец ходит по Москве в больших умельцах и не зря на целых три года закупил его брат Владимир.
Лагута достал шлем, подержал его в руках, потёр рукавом и хотел поставить на место.
— Подай! — потребовал Дмитрий.
Лагута вжал голову в плечи, забагровел шеей — жалко ему шлема! Эта поковка, по всему видать, нравилась самому мастеру, но делать нечего: великий князь пожаловал, предстал в Лагутиной кузне пресветлым ликом своим. Сказать кому — не поверят, а станешь божиться — побьют за нахрапистую ложь и осмеют всесветно... :
— Что смур? — скосился Дмитрий, принимая шлем.
— Не мой шлем, княже...
— Чей? Володимеру Ондреичу ковал?
— Дружиннику твоему, княже, дружинником назвался.
— Как наречён?
— Не сказывал и не открылся, токмо кулаками махал — огрозиться норовил, коли шлем худой выкую.
Дмитрий между тем обдул шлем и надел, ощущая приятную прохладу и тяжесть металла. Он оказался как раз по голове князю: если поддеть стёганый колпак на шерстяной подкладке, как это водится у бывалых воинов, то сольётся с челом. А если этот шлем отдать золотых дел мастеру и тот изукрасит позолотой — ну чем не княжий шлем? Он будет, пожалуй, не хуже, а то и лучше нынешнего великокняжеского, оставшегося ему от отца, и конечно, лучше другого, сделанного шесть лет назад на голову Дмитрия-отрока. Тот шлем маловат... Чем дольше тянулось молчание, тем больше опасался Лагута за своё изделие, откованное потихоньку из железа князя Серпуховского. Утаил на бедность, а тут — на тебе! — великий князь пожаловал. А если узнает князь Серпуховской — беда: на три года весь он, Лагута, его руки, голова, его пот и время, все поделки и мастерские измышления — всё принадлежит ему, владельцу одной трети Москвы с её податями, чёрными людьми, холопами, челядью, дружиной, вот этой кузницей. Ежели этот шлем Серпуховской пристегнёт к старому долгу, гривны эти ещё полгода отрабатывать Лагуте. Так пойдёт дальше, в вечные попадёшь, не выкупишься в срок...