Дневник (1887-1910)
Шрифт:
И она стала подкрашивать губы.
Позже, на лестнице, я понял, как надо было сказать:
"Нет, мадам, я считал вас гениальной женщиной, со всеми вытекающими отсюда неудобствами". Но это, вероятно, было бы еще глупее.
– Я мерзну. Чувствуете?
– сказала она и положила руку на щеку Ростана, которого она называет "мой поэт", "мой автор".
– В самом деле, рука ледяная, - сказал Ростан.
Не придумаю, что бы такое сказать! Нет, не так-то легко блеснуть! Я очень взволнован, увлечен, я хочу выказать себя мужчиной.
– Что вы делаете,
– Мадам, я только что делал нечто прекрасное: я слушал вас.
– Да вы прелесть! Но что же вы все-таки делаете?
– О! Очень немногое. Пустячки, рассказы о природе, о животных. Они хуже, чем этот, - говорю я, показывая на великолепного пса, которого она называет, кажется, Джем.
И мой бедный человеческий голос тонет в собачьей шерсти.
– Знаете, - говорит она, - на кого вы похожи? Вам уже говорили?
– Да, на Рошфора...
– Нет, на Альбера Дельпи.
Два других голоса:
– На Дюфлоса... На Леметра...
Я решаю, что похож на слишком многих.
– А вы любили Альбера Дельпи?
– Нет!
– О!
– Но вы мне нравитесь. Дельпи плохо кончил. А вы хорошо кончите. Впрочем, это уже сделано. Вы уже не можете пойти по ложному пути.
Все вокруг нас были немного удивлены, что Сара Бернар так много мною занимается. Спрашивали: кто это? Некоторые знали, другие - нет.
Я уже чувствую огромную благодарность к ней, желание ею восхищаться, ее любить и боязнь слишком увлечься. Я развиваю перед Ростаном тощую теорийку насчет того, что она внушала мне недоверие и что мне приятно было убедиться, что она мила, да, именно мила.
1896
1 января. Я решил, что наступивший год должен быть особенным годом, а начал я его тем, что проснулся поздно, слишком плотно позавтракал и проспал в кресле до трех часов дня.
2 января. У Сары Бернар. Она лежит перед монументальным камином на белой медвежьей шкуре. У нее в доме вообще не садятся, а возлежат. Она говорит мне: "Сюда, Ренар!" Куда это сюда? Между ней и госпожой Ростан подушка. Не смею сесть на подушку и становлюсь на колени у ног г-жи Ростан, и ноги мои торчат, как у коленопреклоненного перед исповедальней.
Здесь боятся числа тринадцать. Среди гостей Морис Бернар со своей молодой женой, она беременна. Когда переходят в столовую, Сара берет меня под руку. Я забываю вовремя отодвинуть портьеру. Бросаю Сару у первого же стула, а нужно было, оказывается, вести ее дальше, к большому креслу с балдахином. Я сажусь справа от нее и много есть не собираюсь. Сара пьет из золотого кубка. Я не решаюсь открыть рот даже для того, чтобы попросить салфетку, которую у меня забрал лакей, и мясо ем вилочкой для фруктов. Вдруг ловлю себя на том, что на подставку для ножей положил обсосанную спаржу. Заинтриговал меня большой стеклянный поднос: туда почему-то клали салат. К счастью, слева от Сары сидел доктор, неизбежный персонаж в романах, пьесах и в жизни. Доктор объясняет Саре, почему ей слышался сегодня ночью двадцать один удар и почему ее собака пролаяла двадцать один раз.
Затем немного хиромантии: моя планета Луна. Я, оказывается,
– Вот какие мы ученые, - замечает с другого конца стола Морис Бернар.
А мне показалось, что Сара импровизирует. Впрочем, она больше ничего не обнаружила.
Затем супруга Мориса Бернара опрокидывает на скатерть стакан с живыми цветами. Меня совсем затопило. Сара поспешно окунает пальцы в разлитую воду и смачивает мне волосы водой. Теперь я счастлив надолго.
У Сары правило: никогда не думать о завтрашнем дне. Завтра - будь что будет, хоть смерть. Она пользуется каждым мгновением. Она не помнит, какая из виденных ею стран понравилась ей больше, какой успех сильнее всего взволновал ее. Она мечтала сыграть "Кукольный дом", но Ибсен кажется ей слишком искусственным. Нет! От идеального она требует ясности. Она слишком любит Сарду, чтобы любить Ибсена. И я говорю ей, что я о ней подумал, когда посетил ее впервые.
– Вы толстая, красивая и славная.
Сара, которую я знаю по ее триумфам, заполнившим полстолетия, смущает меня и сбивает с толку; но Сара - женщина, которая сидит здесь, рядом со мною, не особенно меня поражает.
Потом начинаются шутки, вроде следующих: "А вы знаете, почему у лягушек нет хвоста?! Я лично не знаю".
– "Когда новобрачные ложатся в постель, кто первым тает? Свеча" и т. д. и т. п. Как-то даже забываешь, что ты в гостях у гения. Потом начинают сравнивать людей с животными. Сара уверена, что похожа на антилопу, Ростан на грызуна, жена его на овцу. Морис на ищейку, жена его на сову. А на кого похож я, не выяснили. Должно быть, у меня лоб слишком велик, и сходства с животным не получается.
– Когда я прочла всего одну-единственную вашу строчку, - говорит мне Сара, - я сразу подумала: он рыжий, непременно рыжий. Но ведь все рыжие злюки. Впрочем, вы, пожалуй, блондин.
– Я был, мадам, рыжим, откровенно рыжим и злым, но по мере того, как вместе с благоразумием приходила доброта, я из рыжего стал блондином.
И прочие глупости.
Арокур торжественно объявляет о моем преклонении перед Виктором Гюго. "Как он был остроумен", - говорит Сара. Гюго подарил ей кольцо - "слезу Рюи Бласа".
Кстати, говорят, что у Робера де Монтескью в перстне настоящая слеза, и доктор клянется, что Монтескью писал стихи, очень красивые.
Гостиная. Пальмы. Под каждым листом - электрическая лампочка. Под стеклом - глиняная фигурка девочки, которую Сара долепит, когда вернется. Портреты и уйма музейных вещей. Сара, в которой меньше актерства, чем в других, говорит:
– Я хотела все делать - писать, ваять. О, я знаю, что у меня таланта нет, но мне просто хотелось испробовать все!
Вот у кого нужно бы брать уроки воли.