Дневник Кокса
Шрифт:
Да, опера - вот это заведение, скажу я вам! И какая забава для нас, аристократов! Только одолеешь обед из трех блюд - не обеды, а беды, называл я их, потому как после них, случалось, не оберешься беды: то изжога, то головная боль, да еще докторские счета, да пилюли, да бессонница и все такое прочее! Так вот, стало быть, только управишься с обедом из трех блюд, от которого, готов поспорить, можно получить истинное удовольствие, лишь когда потом часика два спокойно посидишь за напитками?
– а тут вдруг подкатывает экипаж, влетает моя Джемми, разодетая, как герцогиня, и благоухающая, как наша парикмахерская: "Поехали, дорогой мой, сегодня "Норми" (или "Апни в баллоне", или "Нос ди Фигаро",
И вот изволь нырять в ложу и маяться пять часов кряду, а после двенадцать часов охать от головной боли. И все из-за моды.
Как только кончается эта самая ввертура, так сразу начинается опера, что, как я понял, по-итальянски означает пение. Но почему надо петь по-итальянски - в толк не возьму. И почему на сцене только и делают, что поют? Господи боже! Как я дожидался, чтобы деревянная сорока с серебряными ложками в клюве поскорее взлетела на верхушку колокольни и чтобы явились парни с вилами и уволокли этого паскудного Донжевана. Не оттого, что я не восхищаюсь Лаблашем и Рубини и его братом Томрубини, тем, что поет таким густым басом и выходит капралом в первой опере и Донжеваном во второй. Но все это по три часа кряду, право, чересчур, потому как на этих хлипких стульчиках в ложе разве уснешь?
Высидеть оперу - труд тяжкий, но в сравнении с балетом - сущий пустяк. Видели бы вы мою Джемми, когда она в первый раз смотрела этот самый балет. Стоило мамзель Фанни и Терезе Хастлер выйти вперед с каким-то господином и начать танцевать, видели бы вы, как Джемми таращила глаза, а дочь моя вся зарделась, когда мамзель Фанни встала всего лишь на пять пальчиков, а другие пять и всю ножку вслед за ними задрала чуть ли не до плеча, а потом давай крутиться, крутиться, крутиться, что твоя юла, минуты этак две с лишним! А когда наконец обосновалась на обеих ногах и приняла пристойную позу, послушали бы вы, как громыхал весь зал, а в ложах хлопали изо всех сил и махали платками! Партер вопил: "Браво!" Ну а те, кого, верно, возмутило этакое бесстыдство, швыряли в мамзель Фанни пучки цветов. Думаете, она испугалась? Ничуть не бывало! Вышла преспокойненько вперед, будто так и положено, подобрала то, что в нее нашвыряли, улыбнулась, прижала это все к груди, а потом опять давай крутиться, еще быстрее прежнего. Ну, это, скажу я вам, выдержка! Отродясь такой не видывал.
– Паскудница!
– воскликнула Джемми, передернувшись от ярости.
– Коли женщина на этакое способна, поделом с ней этак и обращаться.
– О да! Она играет прекрасно, - заметил наш друг его сиятельство, который, так же как и барон фон Понтер и Хламсброд, не упускал случая прийти к нам в ложу.
– Может, мусье, она играет и распрекрасно, зато уж одевается - хуже некуда, и я очень рада, что в нее швыряли апельсиновой кожурой и всем прочим и что все махали, чтобы она убралась.
Тут его сиятельство барон и Хламсброд оглушительно захохотали.
– Дорогая миссис Коукс, - сказал Хламсброд моей жене, - это же знаменитые на весь мир артисты, мы кидаем им мирту, герань, лилии и розы в знак величайшего восхищения.
– Подумайте только!
– промолвила моя супруга, а бедняжка Джемайма Энн все старалась укрыться за пунцовой портьерой и сама стала почти такого же цвета.
Танец сменялся танцем, но когда на сцену вдруг выскочила какая-то особа и ну прыгать, как резиновый мяч, подскакивая на шесть футов над сценой и отчаянно дрыгая ногами, мы и вовсе разинули рты.
– Это Анатоль, - заметил один из наших гостей.
– Анна... кто?
– переспросила моя жена. Для такой ошибки
– Анатоль! Разве скажешь, что ему уже шестьдесят три года? Он гибок, как двадцатилетний юноша.
– Он?
– взвизгнула моя супруга.
– Так это мужчина? Стыдитесь, мусье! Джемайма Энн, возьми накидку, мы уходим. А ты, дорогой мой, будь любезен, вызови наших слуг. Мы едем домой.
Кто мог представить себе, что моя Джемми, после того как этот самый, как его называют, балет, привел ее в такой ужас, когда-либо к нему притерпится? Однако ж ей нравилось слышать, как выкликают ее имя в фойе, и она высиживала представление до самого конца. И даю вам слово, через три недели с того самого дня она приучилась смотреть на балетное представление, все равно как на ученых собак на улице, и преспокойно подносить к глазам двойной лорнет, прямо как настоящая герцогиня. Что до меня, то я поступал по пословице: с волками жить - по волчьи выть... И, надо сказать, частенько превесело проводил время.
Однажды мой друг барон уговорил меня пойти за кулисы, сказав, что я как съемщик ложи имею туда антре. Я и пошел туда. Знали бы вы, что это за неслыханное, невиданное место! Представьте себе светских джентльменов, старых и молодых, которые толпятся там и глазеют на танцовщиц, а те упражняются в разных выкрутасах. Представьте бледных, обсыпанных табаком иностранцев, от которых разит куревом и которые без умолку лопочут. Представьте скопище горбоносых иудеев, чернявых, с кольцами, цепочками, фальшивыми брильянтами, в золотистых жилетках. Представьте стариков в старых ночных рубахах и грязных нитяных чулках телесного цвета, с пятнами толченого кирпича на морщинистых физиях, в кудельных париках (вот так парики!) на лысинах, с длинными жестяными копьями, а то и с пастушьими посохами, с гирляндами искусственных цветов из красного и зеленого сукна. Представьте целое полчище девиц, которые хихикают, трещат, снуют взад-вперед среди старых почерневших полотнищ, готических залов, тронов, картона, купидонов, драконов и прочего в этаком роде. А грязь, темень, толкотня, суета и гомон на всевозможных языках - и вовсе несусветные.
Если б вы могли хоть одним глазком поглядеть на мусье Анатоля. Куда там двадцать, ему можно было дать добрую тысячу лет! Старик был без парика, цирюльник щипцами подправлял его кудри, а сам мусье Анатоль тем временем нюхал табак. Подле него мальчик-посыльный держал кувшин пива из пивной, что на углу Чарльз-стрит.
За те три четверти часа, что отведены для развлечения нас, светских господ, на сцене до поднятия занавеса и начала балета, покамест дамы в ложах глазеют по сторонам, а в партере топочут ногами и стучат палками об пол самым нахальным манером, будто уж нельзя малость и обождать, - со мной произошла маленькая неприятность.
В ту самую минуту, когда должен звонить колокольчик и подняться занавес, а мы - шарахнуться за кулисы (потому как всегда остаемся там до крайнего срока), я стоял посреди сцены, разлюбезно беседуя с премиленькими фигаранточками, которые крутились и всяко выламывались вокруг меня, спрашивал, не озябли ли они, и выказывал прочие галантности как нельзя более снисходительным тоном, и вдруг что-то дернулось, и я бухнулся прямо в разверстый люк. По счастью, меня спасло какое-то сооружение - целая груда одеял и молодая особа, поднимавшаяся из волн морских в виде Венеры. Не упади я так мягко, уж и не знаю, что бы со мной сталось при этаком подвохе. От миссис Коукс я это происшествие утаил, ибо она и слышать не может даже о малейшем с моей стороны признаке внимания к прекрасному полу.