Дневник моих встреч
Шрифт:
И еще кое-что (чтобы закончить): я сохраняю в
41
Эно (Пекю).
Аббат, уступите!
Пекю (задумчиво).
Э... эф...
Эно (резко).
У меня секира!
Икаэль (бросаясь на шею Эно).
Икаэль любит Эно!
Эно (торжествующе).
Пекю остался с носом! (фр.)
Примечание: а = очень хорошо
ае = почти очень хорошо е = хорошо еи = довольно хорошо и = удовлетворительно ио = почти удовлетворительно о = посредственно у = плохо».Это, конечно, более внимательно, более снисходительно по отношению к ученикам, чем отмечать их усердие, как это делается обычно цифрами (единица, двойка, тройка и т. д.), которые, со слов Изидора Изу, представляют в «леттристском алфавите» следующее:
1 = опустошение 2 = издыхание 3 = зюзюканье 8 = храпенье 15 = пуканье 17 = плевок 18 = поцелуй…В каждодневной жизни умозаключения Хлебникова бывали очень неожиданными. Однажды утром в Куоккале, войдя в комнату, где заночевал у меня Хлебников, я застал его еще в постели. Окинув взглядом комнату, я не увидел ни его пиджака, ни брюк и вообще никаких элементов его одежды и выразил свое удивление.
— Я запихнул их под кровать, чтобы они не запылились, — пояснил мой гость.
Я должен сознаться, что все комнаты моей дачи содержались в очень большой чистоте, и если нужно было искать пыль, то, пожалуй, только под кроватью. Это происшествие сильно взволновало мою молоденькую горничную Настю, ревнивую блюстительницу чистоты, питавшую нескрываемое презрение к «интеллигентам», этим «лодырям», приходившим ко мне спорить, греметь (за исключением Хлебникова) до зари и засыпать пол окурками и пеплом, несмотря на многочисленные пепельницы. Настино осуждение особенно укрепилось в ней поведением Маяковского, который высокомерно почти не замечал ее, а иногда заинтересовывался ею слишком демонстративно.
Завещание Велимира Хлебникова: «Заклинаю художников будущего вести точные дневники своего духа: смотреть на себя, как на небо, и вести точные записи восхода и захода звезд своего духа. В этой области у человечества есть лишь дневник Марии Башкирцевой — и больше ничего. Эта духовная нищета знаний о небе внутреннем — самая черная Фраунгферова черта современного человечества».
Застенчивый, нуждающийся анахорет, Хлебников скромно именовал себя
Как-то у меня в Петербурге за обедом, воспользовавшись громкой болтовней и смехом гостей (их было человек двенадцать), Хлебников осторожно протянул руку к довольно далеко стоявшей от него тарелке с кильками, взял двумя пальцами одну из них за хвост и медленно проволок ее по скатерти до своей тарелки, оставив на скатерти влажную тропинку. Наступило общее молчание: все оглянулись на маневр Хлебникова.
— Почему же вы не попросили кого-нибудь придвинуть к вам тарелку с кильками? — спросил я у Хлебникова (конечно, без малейшего оттенка упрека).
— Нехоть тревожить, — произнес Председатель Земного Шара потухшим голосом.
Снова раздался общий хохот. Но лицо Хлебникова было безнадежно грустным.
Когда я делал портретный набросок с Хлебникова, он вдруг произнес:
— Странно: художник смотрит насквозь, а запечатлевает лишь внешние формы. Даже в беспредметном, в заумном искусстве. Границы стали уже прозрачными, но все еще не раздвинулись. Ведь краски, пятна, линии — это еще только материализация зауми. Дальше всего ушла музыка. Но она — тоже еще не заумь, а вспышки безумия… Когда-нибудь достукаемся…
Может быть…
«Вдохновение поэта (слова Хлебникова) — это путь и семена будущего».
Формула, бесспорно, правильная. Безымянный поэт, затерявшийся в веках, создал однажды образ ангела, крылатого человека. Этот образ, этот миф пережил тысячелетия, дышал тысячелетиями, пока не появились братья Райт, летающие люди. Но если бы анонимный автор ангелов воскрес в наши дни, то, узнав о существовании авиации, и даже авиации межпланетной, он несомненно испытал бы такой же ребячески-эгоцентрический восторг, какой вспыхнул в Хлебникове перед некоторыми особенностями советского режима (убившего поэзию).
— Эр Эс Эф Эс Эр, че-ка! Нар ком, ахрр! Это же заумный язык, это же — моя фонетика, мои фонемы! Это — памятник Хлебникову! — восклицал он, переполненный радостью.
Реальность, увы, как и всегда, была значительно более прозаичной, чем воображение поэта. Какая судьба могла ожидать Хлебникова в советской России, где все организовывалось для того, чтобы однажды советский президент Академии художеств А.М.Герасимов, вождь бездарностей и пошлятины, смог объявить, что «по счастью, все книги, противоречащие социалистическому реализму, изъяты из книжных магазинов и библиотек СССР»?
Нищим, бездомным бродягой, покрывая усталыми шагами русские версты, Хлебников добрался до смерти в какой-то затерянной деревушке, убитый голодом и истощением. В 1922 году. В тридцатисемилетнем возрасте. Материалистическая революция отказалась его приютить и подкармливать: он был слишком большой и неисправимый мечтатель.
Владимир Маяковский опубликовал тогда следующее признание: «Я считаю своим долгом написать черным по белому, от моего имени и — я нисколько не сомневаюсь — от имени всех моих друзей поэтов, что мы считали и считаем Хлебникова одним из наших поэтических предшественников, искреннейшим и твердым борцом в битве, которую ведет современная поэзия».
И — наш общий друг, Виктор Шкловский, глашатай русского футуризма, «формализма» и вообще обновления искусства: «Наш великий писатель, заруганный, не прочтенный, но признанный лучшими, творец нового сюжета, создатель нового стиха… Хлебников признан немногими, но среди признавших есть почти все поэты».
Это верно. В 1918–1920 годах Александр Блок несколько раз говорил со мной о поэзии Хлебникова. Все отзывы Блока были очень лестными. И если в 1914 году Блок написал в стихотворении «День проходил, как всегда»: