Дневник моих встреч
Шрифт:
то уже во втором издании эти четыре строки были Блоком опущены. Блок говорил, что поэзию Хлебникова недостаточно только читать: ее следует изучать. И разве побывавший в Париже в 1963 году (то есть более сорока лет после смерти Хлебникова) поэт Андрей Вознесенский не сказал в беседе с французскими журналистами, что считает своими учителями Маяковского, Блока, Пастернака и Хлебникова, подчеркнув, что «без Хлебникова нельзя в наше время писать стихи».
В 1962 году в издании Калифорнийского университета вышел на английском языке
Post Scriptum, не имеющий прямого отношения к Хлебникову.
На первых страницах этой главы, говоря о санскритском языке, я упомянул имя поэта Балтрушайтиса. Пользуюсь этим случаем, чтобы записать мои краткие воспоминания о нем.
До Октябрьской революции, когда Литва была еще не более чем одной из русских провинций, Юргис Балтрушайтис, обрусевший литовец, писавший на русском языке, являлся типичным представителем русской художественной богемы. Весьма симпатичный и хороший товарищ, Балтрушайтис был почти всегда плохо брит, довольно бедно одет и жил в Москве в маленькой неряшливой комнатке. Незадолго до Октября я видел его даже спящим однажды в прихожей театра нашего общего друга, режиссера Федора Комиссаржевского, брата знаменитой актрисы Веры Комиссаржевской. Балтрушайтис похрапывал, лежа под висевшими над ним шубами, на ящике для калош и ботинок.
Вот единственное запомнившееся мною наизусть стихотворение Балтрушайтиса (тоже не имеющее отношения к Хлебникову).
БЕЗМОЛВИЕ Я в жизни верую в значенье Молитв, сокрытых тишиной, И в то, что мысль — прикосновенье Скорбящих душ к душе родной… Вот почему я так упорно Из тесноты на мир просторный, Где только пядь межи — мой дом, Гляжу в раздумии немом… И оттого в томленьи духа, Благословляя каждый час, Что есть, что вспыхнет, что погас, Безмолвный жрец, я только глухо Молюсь святыне Бытия, Где мысль — кадильница моя…С приходом коммунистической революции Литва отделилась от бывшей России и стала самостоятельным государством. Неожиданно для всех нас (вероятно, и для самого Балтрушайтиса) литовское правительство назначило Балтрушайтиса послом своей страны в РСФСР. Я помню, как его друзья — люди театра, писатели, художники (и я в том числе) — были приглашены на обед в его новое место жительства, то есть в помещение литовского посольства: бывший барский особняк. Чисто выбритый и одетый в новый костюм, Балтрушайтис гостеприимно принимал нас в его «салоне». Во время обеда блюда подавались лакеями во фраках и в белых перчатках. Его сиятельство господин посол, который до того нередко злоупотреблял спиртными напитками, решительно отказался выпить хотя бы один стакан вина. Несмотря на трагические братоубийственные годы и на торжественность приема, веселый смех царил в этот вечер в новорожденном посольстве, и я никогда не забуду шутливое признание, сделанное мне Балтрушайтисом:
— Мое самое большое и самое трудное теперешнее занятие — это срочное изучение литовского языка: как-никак, а ведь я — литовский посол, нужно уметь свободно изъясняться на родном языке…
Это, конечно, было шуткой, так как Балтрушайтис владел литовским языком в совершенстве.
В первые месяцы Второй мировой войны, в 1939 году, Балтрушайтис приехал во Францию, где и кончил свои дни несколько лет спустя.
Сергей Есенин
Сергей
Моя первая встреча с Есениным, Сергеем Есениным, Сережей, Серегой, Сергуней, восходит к тому году и даже к тем дням, когда он впервые появился в Петербурге. Было это, кажется, в четырнадцатом или пятнадцатом году, точную дату я запамятовал. Состоялась эта встреча у Ильи Репина, в его имении Пенаты, в Куоккале, в одну из многолюдных репинских сред. В изданной Институтом истории искусств (Москва, 1949) двухтомной биографии Репина его ученик, Антон Комашка, творчество которого мне не знакомо, так описывает этот вечер: «Однажды, в среду, писатель Иероним Ясинский приехал в Пенаты с одним юношей. Нельзя было не обратить внимания на его внешность. Свежее лицо, прямо девической красы, с светлыми глазами, с вьющимися кудрями цвета золотого льна, элегантно одетый в серый костюм. За круглым столом, при свете лампы, проходил обед. Потом обратились к пище духовной. Вот тут-то Ясинский представил всем молодого русского поэта — Сергея Есенина. Есенин поднялся и, устремив светлый взор вдаль, начал декламировать. Голос его был чистый, мягкий и легкий тенор. В стихах была тихая грусть и ласка к далеким деревенским полям с синевой лесов, с белизной нежных березок, бревенчатых изб… Так живо возникали лирические образы у нас, слушавших чтение. Репин аплодировал, благодарил поэта. Все присутствовавшие выражали свое восхищение».
Корней Чуковский
Это описание не соответствует действительности. Есенина привез к Репину не Ясинский, а Корней Чуковский. Появление Есенина не было неожиданностью, так как Чуковский предупредил Репина заранее. И не только Репина, я пришел в ту среду в Пенаты, потому что Чуковский, с которым мы встречались в Куоккале почти ежедневно, предупредил и меня. Лицо Есенина (ему было тогда едва ли двадцать лет) действительно удивляло «девической красотой», но волосы не были ни цвета «золотистого льна», ни цвета «спелой ржи», как любят выражаться другие: они были русые, это приближается к пригашенной бесцветности березовой стружки. Прожив более сорока лет за границей, мы начинаем ценить богатство и точность русских определений. Вместо элегантного серого костюма на Есенине была несколько театральная, балетная крестьянская косоворотка с частым пастушечьим гребнем на кушаке, бархатные шаровары при тонких шевровых сапожках. Сходство Есенина с кустарной игрушкой произвело на присутствующих неуместно-маскарадное впечатление, и после чтения стихов аплодисментов не последовало.
Напрасно Чуковский пытался растолковать формальные достоинства есенинской поэзии, напрасно указывал на далекую связь с Кольцовым, на свежесть образов — гости Репина в большинстве остались холодны, и сам хозяин дома не выразил большого удовольствия.
— Бог его знает, — сказал Репин суховато, — может быть, и хорошо, но я чего-то не усвоил: сложно, молодой человек!
Поздно вечером, по дороге к вокзалу, мы — Есенин и я — оказались пешими попутчиками. Наш разговор не касался ни поэзии, ни деревни. Болтали о всякой всячине, о травяной кухне Репина. Пройдя версты две, Есенин неожиданно остановился и, махнув рукой в сторону Пенатов, сказал не то утвердительно, не то с опаской:
— А пожалуй, обойдусь и без них!
И, пройдя еще с полверсты:
— Черт с ним, с поездом: трепня! Заночую у вас, а?
Так мы познакомились. За эту ночь я прослушал столько стихов, сколько мне не удалось услышать ни на одном литературном вечере. С той же ночи наше знакомство постепенно перешло в близость и потом в забулдыжное месиво дружбы.
В моем «родовом» куоккальском доме, прозванном там «литературной дачей» и отделенном узкой дорогой от знаменитой мызы Лентула, где много лет провел Горький, живали подолгу друзья моего отца: освобожденная из Шлиссельбурга Вера Фигнер, Владимир Галактионович Короленко, Николай Федорович Анненский, редактор «Русского богатства», и его старушка-жена Александра Никитична, переведшая для нас, для русских, «Принца и нищего» Марка Твена; известный в период первой революции (1905) издатель подпольной литературы Львович, Евгений Чириков, Скиталец…