Дневник моих встреч
Шрифт:
Говорить о прославленных пьянствах Есенина я, насколько возможно, не стану. Это его личное дело, хотя это личное в большинстве случаев проходило публично. Да и можно ли вообще сыскать поэтов «уравновешенных»? Настоящее художественное творчество начинается тогда, когда художник приступает к битью стекол. Вийона, Микеланджело, Челлини, Шекспира, Мольера, Рембрандта, Пушкина, Верлена, Бодлера, Достоевского и tutti quanti [44] — можно ли причислить к людям comme il faut [45] ? В моей памяти гораздо глубже воспоминания о тех редких встречах без посторонних свидетелей, когда Есенин скромно, умно и без кокетства говорил об искусстве. Говорил как мастер, как работник. Распространенное мнение о том, будто Есенин был поэтом, произведения которого слагались сами собой, без труда, без кройки, совершенно
44
Всех подобных (итал.).
45
Приличный, соответствующий правилам хорошего тона (фр.).
Георгий Иванов писал о Есенине: «С посмертной судьбой Есенина произошла волшебная странность. Он мертв уже четверть века, но все связанное с ним, как будто выключенное из общего закона умирания, забвения, продолжает жить. И как-то само собой случилось так, что по отношению к Есенину формальная оценка кажется ненужным делом… Это вообще скучное занятие, особенно когда в ваших руках книжка Есенина. Химический состав весеннего воздуха можно исследовать и определить, но… насколько естественней просто вдохнуть его полной грудью…»
Вдыхая полной грудью поэзию Есенина, нельзя, может быть, не заметить ее недостатков (у кого их нет?), но не простить их тоже нельзя.
Ему можно простить даже его ложный «песенный лад» (родственный ложной косоворотке), так нравившийся курсисткам и прочим завсегдатаям литературных вечеров, — все эти
Эх, бывало, заломишь шапку! Эх вы, сани! Что за сани! Эх вы, сани! А кони, кони! Эх, вы сани-сани! Конь ты мой буланый! Эх, гармошка, смерть-отрава! Эх, любовь-калинушка! Эх ты, молодость, буйная молодость! Эх, береза русская! Ой вы, луга и дубравы! Ой ты, парень синеглазый! Ой вы, сани самолеты! Ой, не весел ты, край мой родной! Ой, удал и многосказен! Ой, не любит черны косы домовой! Гой ты, Русь моя родная! Гей, вы нелюди-люди! Ах, не выйти в жены девушке весной! Ах, у луны такое светит! Ах, постой. Я ее не ругаю! Ах, постой. Я ее не кляну! Ах, увял головы моей куст! Ах, перо не грабли, ах, коса не ручка! Ах, Толя, Толя, ты ли, ты ли! Эй вы, соколы родные! Эй, поэт, послушай, слаб ты иль не слаб?И так далее.
В устах Рябинина эти распевы звучали гораздо правдивее, хоть он и был не автором, но лишь многотысячным соавтором. Есенину можно простить и некоторые не совсем понятные совпадения, как например:
…Не шуми, осина, не пыли, дорога, Пусть несется песня к милой до порога. Пусть она услышит, пусть она поплачет. Ей чужая юность ничего не значит.И у Лермонтова:
Ты расскажи всю правду ей, Пустого сердца не жалей — Пускай она поплачет… Ей ничего не значит!Восемьдесят лет расстояния…
Но невозможно не поблагодарить Есенина, например, за его «Песню о собаке», песню, от которой я заплакал, когда он мне ее прочитал.
Утром в ржаном закуте, Где златятся рогожи в ряд, Семерых ощенила сука, Рыжих семерых щенят… …А вечером, когда куры Обсаживают шесток, Вышел хозяин хмурый, СемерыхЧто стоит, скажите мне, рядом с этой «канвой второстепенного качества» громкоголосая, космическая ода Маяковского о Ленине, несмотря на то что Ленин представляет собой явление несомненно более выдающееся, чем несчастная есенинская сука и семеро сукиных детей? Сколько социальных и моральных проблем, и весь многословный фатализм андреевской «Жизни Человека», уместилось в семи есенинских четверостишиях! «Песню о собаке» нужно сохранить в ближайшем соседстве с «Шинелью» Гоголя.
С «Песней о собаке» связано у меня еще одно воспоминание девятнадцатого или двадцатого года. Дело происходило в московском клубе художников и поэтов «Питореск», украшенном контррельефами Георгия Якулова. Есенин читал стихи. Маяковский поднялся со стула и сказал:
— Какие же это стихи, Сергей? Рифма ребячья. Ты вот мою послушай:
По волнам играя носится С миноносцем миноносица. . . . . . . . . Вдруг прожектор, вздев на нос очки, Впился в спину миноносочки. . . . . . . . . И чего это несносен нам Мир в семействе миноносином?— Понял? — обратился Маяковский к Есенину.
— Понял, — ответил тот, — здорово, ловко, браво!
И тотчас, без предисловий, прочел, почти пропел, о собаке. Одобрение зала было триумфальным.
Мимоходом о собаках.
Виктор Шкловский, отметив (в книге о Павле Федотове), что при режиме Николая Первого писатели «писали больше о художниках, о художниках писал даже Гоголь», пояснил: «О художниках писали потому, что о другом писать было нельзя».
Поэтам советской эпохи, дававшим себе передышку от обязательств и хорошего тона идеологического служительства, приходилось искать подальше закоулок: они отдыхали на звериных сюжетах, зверям еще разрешалось бесконтрольно исповедовать простые, внеклассовые, человеческие чувства. У Есенина есть еще «Собака Качалова», «Сукин сын», и сколько других псов, собак и собачонок разбросано по его страницам. Впрочем, Есенин писал и о кошке, в драматическом стихотворении, посвященном своей сестре. У Чуковского — «Крокодил», у Маяковского — «Хорошее отношение к лошадям», у Вадима Шершеневича — «Лошадь как лошадь»… Шершеневич возвращался и к собакам:
Судьба мне: у каждой тумбы Остановиться, чтобы ногу поднять.Не помню, Шершеневич или Мариенгоф советовал:
Если хочешь, поэт, жениться, Так женись на овце в хлеву…Мариенгоф, Шершеневич, Кусиков принадлежали к литературной группе имажинистов. Есенин тоже примкнул к этому движению, хотя, по существу, его поэзия была совершенно иной. Выступления имажинистов становились все более частыми, шумными и принимали иногда довольно эксцентрические формы. Знаменитый советский актер, мейерхольдовец Игорь Ильинский, в своей книге «Сам о себе» (Москва, 1961), писал: «Как-то раз на Тверском бульваре я видел трех молодых людей, в которых узнал Есенина, Шершеневича и Мариенгофа (основных имажинистов). Они сдвинули скамейки на бульваре, поднялись на них, как на помост, и приглашали проходивших послушать их стихи. Скамейки окружила не очень многочисленная толпа, которая если не холодно, то, во всяком случае, хладнокровно слушала выступления Есенина, Мариенгофа, Шершеневича. „Мне бы только любви немножко и десятка два папирос“, — декламировал Шершеневич. Что-то исступленно читал Есенин. Стихи были не очень понятны, и выступление носило какой-то „футуристический оттенок“».
В 1920 году, сразу после занятия Ростова-на-Дону конницей Буденного, воспетой Исааком Бабелем, я приехал в этот город и в тот же день попал на вечер поэтов, организованный местным Рабисом (профессиональный Союз работников искусства), в помещении Интимного театра. В зале велись «собеседования о путях поэтического творчества», на сцене выступали желающие — поэты и разговорщики, в фойе пили пиво «Старая Бавария», десять рублей стакан; стоял бочонок (почти как в Мюнхене), в бочонке кран, подле крана — хвост жаждущих и товарищ-услужающий. Получить пиво можно было только по предъявлении членской карточки ростовского Рабиса. Которые просто гости или иногородние работники искусства — те пива не получали. В их числе — я.