Дневник пустого человека
Шрифт:
Теперь ты скажешь, читатель, - а что же ты так быстро отступился, если действительно её любил? В том-то и дело, любезный, во мне нет бычьего упрямства, я очень тонко организован, если хочешь. Я был сокрушён духом и чувствовал, что после такого фиаско мне более не оправиться, а, значит, и не возвратить её любви. Моё чувство к ней было как бы размозжено, придавлено таким исходом. Ведь я его совершенно не ожидал!
Потом я страдал, мучился и, наконец, дошёл до настоящего моего положения, в котором и делаю эти записки.
На этом хочу поставить точку и отнести свой трёхмесячный труд в какое-нибудь солидное издательство. Для нашей газетёнки это, пожалуй, жирный куш, да и не хочу, чтоб ОНИ это прочитали. Пускай на работе меня знают с внешней стороны...
15....1990 г.
Уже месяц как не могу спокойно работать. Сердце ноет, ум подавлен. Месяц назад отнёс свою рукопись
Но тут следует отвлечься и ответить читателю на недоумение относительно моих заверений в собственной бездарности, изложенных в злополучном дневнике. Я и сейчас утверждаю, что я бездарен, что я пустой человек, но, однако, скажите мне, милые вы мои, кто из вас-то талантлив? Ведь в искусстве что главное? Попасть в самого себя. Пусть ты пуст, но будь искренен. У нас же что ни начнёшь читать – всё ложь, всё без совести сделано, всё среда виновата. И потом – всё очень зыбко и относительно. Скажем, читаю я, например, журнал «Й» и думаю: боже, да ведь я гений в сравнении с этой чепухой! Открою, скажем, Сервантеса: боже, да ведь я ничто в сравнении с гением!
Но возвратимся к нашим баранам. Итак, я поднялся на второй этаж, нашёл кабинет редактора, вошёл. За столом сидел флегматичного вида человек лет сорока пяти, с серым лицом, кучерявыми с проседью волосами, который, узнав причину моего визита, с унылым видом предложил присаживаться. Далее он открыл мою рукопись... Фу! Пишу, а у самого лицо так и заливается краской. В общем, всё вышло скверно! Он мой дневник забраковал, сказал, что сейчас нет таких героев, что я списал с девятнадцатого века, а нахамил от себя. Я был в жутком умопомрачении. Я, автор этих записок, сидел перед ним, а он утверждал, что меня как будто и нет, что это списано! У меня тряслись губы, и я с необычайным волнением забрал свою рукопись и, не зная как ретироваться без ущерба собственному достоинству, сказал, что настанет время, когда их вонючий журнал будет дрожать от счастья и гордости, печатая мою самую бездарную строчку. Редактор с испугом и с впервые возникшим вниманием уставился на меня, желая что-то ответить, но я уже выбежал в коридор. Так кончился мой постыдный поход за славою. Кстати, задним числом меня поразило, а потом как-то и успокоило, что на редактора не произвела никакого впечатления моя рукопись, пусть даже и списанная. Ведь всё ж таки с золотого века списано!..
23....1990 г.
Я так понимаю, что пора обстоятельней тебе, читатель, со мной познакомиться. Ведь чёрт его знает, когда меня напечатают! То, что моя фамилия Ленский, я уже сказал. Лет мне – двадцать пять, поэтому так много и рассуждаю о Печорине, ведь я в его возрасте. Зовут меня... впрочем... а! зовут Андреем. (Далее автор называет точное место своего жительства, которое по известным соображениям мы опускаем. – Издатель). Почему я так неохотно назвал своё имя? Потому что меня ведь сразу узнают сослуживцы, друзья. Тогда зачем дал свой домашний адрес? А, в пику вам всем. Нате, открываюсь до конца! Впрочем, я эти строчки, может быть, выброшу потом. Даже, может быть, завтра. У меня такое часто случается. В юности, когда писал стихи, бывало, вечером «над вымыслом слезами обольюсь», а утром со стыдом и досадой разорву свои фантазии: уж слишком большой диссонанс между окружающей средой и ля-ля-ля, фа-фа-фа, стихами. Впрочем, я сознавал ещё их бесталанность. Пожалуй, это было главной причиной. Зато что касается иронии и остроумия, то я здесь первый и в школе был, да и сейчас на работе, где разные юморески пишу, за что меня и любят. Впрочем, я сегодня не в духе. Отложу до завтра.
24.....1990 г.
Вот вчера я сказал, что сознавал свою бесталанность, а начал записки с того, что меня среда испортила своим идиотским восхищением перед мошенничеством моего ума, перед ничтожными, плоскими, пошлыми шутками, перед циничными стихами. Что ж. Одно другому не противоречит. Умей я сказать о себе всерьёз, я б и не стал выкрутасы выделывать. Ведь до чего доходило! Скажем, такие стихи:
Вы холодны как холодильник,
А я горячий как утюг.
У вас такой чудесный рыльник,
А мой приводит вас в испуг.
В трамвае езжу без билета
Не потому, что денег нет, -
От вас, мерзавка, жду ответа
И забываю про билет.
У вас ресницы больше нормы.
Мне ваше мясо
Оно такой прекрасной формы...
Ах, хватит!.. КОНЧИЛ я уже...
Ведь это пошлятина! И я знал, что пошлятина. И не верил себе, когда их писал. А что мне сказали вы? Ах, какое остроумие! Ах, как чудно и современно! Как мило! И никто даже не поморщился, проглатывая эту дрянь. Никто. Ну, может, кто-то и поморщился, да наверняка устыдился, лучшей половины сердца устыдился. И ведь что главное. Я радовался этому как последний пижон. Потому что считал свою бесталанность временной, потому что я всё как-то чувствовал в себе какую-то зреющую силу, которая, как я полагал, со временем искупила бы ущербность настоящего. Поэтому и верил тому, что говорили мне окружающие и считал это авансом за будущее. И чтоб уверения не иссякли, я угождал их дурацким вкусам, трепался, когда следовало бы молчать. Ах, как жаль потраченных впустую лет! Я даже думаю, что лучше б меня били, лучше б хаяли и ругали, лучше б я терзался сомнениями и отрёкся вовремя от мира, не потакал бы ему своими способностями! Зачем я стыдился быть искренним? Зачем угождал вонючей толпе? Зачем шёл против совести?..
29.....1990 г.
Сегодня опять мерзкий день. То есть погода мерзкая. Вообще-то на мне погода не отражается особенным образом, я от неё не завишу, но сегодня как-то отразилась. Может быть старость уже...
17....1990 г.
(Размышления этого дня мной пропущены. – Издатель)
18....1990 г.
Вчера я поддал жару. Что-то меня всё больше тянет писать этот дневник, общаться, так сказать, с человечеством. Ведь в чём здесь выгода. Скажем, встречаюсь я с тобой, читатель, где-нибудь... ну, хотя бы даже в редакции. И я для тебя не более чем козявка – как бы я ни распинался и не доказывал своего превосходства... Вот, например, недавно. Пьём мы коньяк. И сидит среди нашей компании один артистик задрипанный. Меня не знает. И чувствую, заносит его; всё такие темы высокие выбирает и щеголяет эдак, а сам на меня косится и на Семёна. А Семён, надо сказать, подловат. Он, как я вскоре догадался, нарочно этого артиста притащил, чтоб мы с ним поспорили. Но для меня уж прошли те времена, когда я метал бисер перед свиньями, поэтому сижу, молчу. Но разве усидишь долго, когда разговор о романтизме идёт! Да такой, знаете ли, глупый, что так и зудит в сердце, так и хочется щелчков в нос надавать. Теперь ты, может быть, скажешь, читатель, - а с чего ты решил, что истина в твоей голове заключается? Сколько людей, столько и мнений и так далее и тому подобное. Знаю. Знаю. Знаю. Тысячу раз слышал! Да, сколько людей, столько и мнений, и всё ж таки я утверждаю, что истина находится именно в моей голове! «Как глупо!» - воскликнешь ты. А я тебе скажу, что ты сам глуп! Да, есть вещи, которых я не могу понять, но не твоими устами на то мне будет указано. Поэтому помолчи, читатель, и слушай, что было дальше.
А дальше актеришка сказал, что «Дон Кихот» Сервантеса – романтическая книжка. Тут меня и прорвало. Но я тёртый калач и поэтому начал осторожно и холодно, хотя внутренне уже ненавидел этого козла. Кстати, недурно и тебе услышать, читатель, моё мнение, и хоть знаю, что ни черта ты не поймёшь, и заранее за это тебя ненавижу, но слушай. Я тут же сказал, что если «Дон Кихот» романтизм, то и Иисус Христос – романтик и ничего более. Что романтизм от реализма отличается тем, что в одном случае – это то, чего НЕТ В ПРИРОДЕ ЧЕЛОВЕЧЕСКИХ ОТНОШЕНИЙ, а в другом – это то, что ЕСТЬ В ПРИРОДЕ ЧЕЛОВЕЧЕСКИХ ОТНОШЕНИЙ. С этим, пожалуй, и ты согласишься, читатель. И вот тут-то и начинается расхождение. Тут-то ты себе и не можешь уяснить, что Дон Кихот такое же реальное существо, как и я, делающий эти записки. Да, у него была счастливая случайность: повреждение ума, и он не мог соотноситься с дерьмовым человечеством и прерывать тем самым свободное парение своей мысли, подпираемой снизу мощным благородным здоровым духом. Вот этого-то тебе и не понять, читатель! Потому что твоё низкое сердце не способно вместить в себя эту истину, эту азбучную истину о Дон Кихоте. О, здесь и начинается ухищрение твоего подлого ума; здесь, разложив на части великое произведение, ты так и не касаешься его животворящей силы!
Вот это самое я и сказал тогда этому вшивому артисту, который только ухмыльнулся и с чувством собственного вонючего достоинства примолк. И тут мне стало стыдно и досадно. Мне стало стыдно и досадно за то, что я открыл ему заветные мысли, а он их явно не оценил. И как у меня бывает после таких разговоров, я начал с чрезвычайной злостью ругать всё и всяк.
Теперь ты понимаешь, читатель, почему выгоднее писать дневники? Да потому что к писанному совершенно иное отношение! Ведь я, к примеру, сделаю себе громкую славу на этих записках, и ты первый прибежишь на меня взглянуть с восхищением и будешь трепетать и говорить: «Так вот ты какой...»