Дневник семинариста
Шрифт:
Итак, терпение и терпение. Об этом говорят мне не только все окружающие меня люди, но книги и тетрадки, которые я учу наизусть, и, кажется, самые стены, в которых я живу. Будем терпеть, если нет другого исхода.
Далее батюшка пишет, что дьячок наш, Кондратьич, выехавший куда-то со двора, под хмельком, во время метели, - пропал и два дня не было о нем ни слуху ни духу. Лошадь его возвратилась домой с пустыми санями. На третий день Кондратьича нашли в поле, в логу. Он замерз и лежал на боку, подогнув под себя ногу. Спину его занесло снегом. Из-за пазухи его тулупа вынута стклянка с вином и недоеденный блин. "Мир его праху!
– говорит батюшка и прибавляет: - Впрочем, худая трава из поля вон…"
Мир его праху! и я скажу в свою очередь. Как знать? Может быть, и он был бы порядочным человеком, если бы его окружала другая обстановка, другие лица. Умел же он сработать отличную телегу, выстругать
Февраля 1
И когда этот Яблочкин отдохнет хоть на минуту от своего беспрестанного, горячего труда? Он изучает теперь немецкий язык и начал уже переводить Шиллера.
– Что ты, брат, делаешь, - говорю я ему, - пожалей хоть немного свое здоровье…
– Ничего, - отвечал он, медленно поднимаясь со стула. Лицо его было бледно и грустно.
– А грудь, душа моя, у меня все болит да болит. Боль какая-то глухая. Не понимаю, что это значит.
– И он прилег на свою кровать.
– Давно ли ты стал заниматься немецким языком?
– спросил я его, перелистывая от нечего делать книгу Шиллера, в которой не понимал ни одного слова.
– Месяца три. Выучил склонения и глаголы и прямо взялся за перевод. Трудно, Вася. По правде сказать, мы не избалованы судьбою. Потом и кровью приходится расплачиваться нам не только за каждый шаг, но и за каждый вершок вперед.
– А как идут твои занятия по семинарии?
– Можно бы сказать - не дурно, если бы к ним не примешивались истории о тросточках и тому подобное. Как ты думаешь? Уж не писать ли мне по этому поводу, конечно, в виде подражания нашим темам, рассуждение на тему своего собственного изобретения: "Зависит ли любовь к занятиям от рода и обстановки самых занятий, или может быть возбуждаема историями разных тросточек и тому подобное?.."
– Какая тросточка?
– спросил я с удивлением, - что это за история?
– История очень простая. Один из моих добрых знакомых заходил ко мне за своею книгою, заговорился и забыл у меня свою тросточку. Что ему за охота хо- дить зимою с тростью, это уж его дело. На другой день я пошел к нему за новою книгою и кстати захватил с собою забытую им у меня вещь. Как видишь, все случилось весьма естественно. Только иду я по улице, вдруг навстречу мне попадается субинспектор, в своем неизменном засаленном картузе и в стареньких санях. "Стой!" - сказал он, толкнув в спину своего кучера, и подошел ко мне величественным шагом. "Что это у вас в руках?" - спросил он меня, указывая перстом на несчастную тросточку. Я улыбнулся и пожал плечами. "Это камышовая трость", - отвечал я. "Чему ты смеешься?
– сказал он, нахмуривая брови и перемени множественное число личного местоимения на единственное.
– Чему? Разве ты не знаешь, что ты не смеешь с нею ходить? что это запрещено, а?" Делать нечего: я рассказал ему, почему эта трость очутилась в моей руке. "Отчего ж ты не завернул ее в бумагу, чтобы отнести ее просто под мышкою? Ясно, что ты врешь". Я извинился, что не догадался это сделать, он несколько успокоился, и мы расстались. Что ты на это скажешь?
– спросил меня Яблочкин в заключение своего рассказа.
– Что ж тут такое?
– отвечал я, - случай весьма обыкновенный…
– Нет, ты представь себе подробности этой сцены!
– сказал Яблочкин, вскочив с своей кровати, и на щеках его загорелись два красные пятна.
– Ведь это происходило на тротуаре, по которому шел народ. Во все продолжение нашего разговора я должен был стоять с открытою головой и говорить почти шепотом, чтобы не привлечь на себя внимание зевак. Неужели все это ничего не значит?
– Довольно, довольно!
– сказал я с улыбкою, - перестань горячиться, - и незаметно склонил разговор на его будущую университетскую жизнь. Лицо Яблоч-кина просияло. Он стал говорить мне, с какою любовью он возьмется тогда за новый труд; как весело и быстро будет пролетать его рабочее время; как усердно займется он уроками, которые обеспечат его существование и которых, наверное, найдется у него много; с каким удовольствием после этих уроков сядет он в своей маленькой квартире за кипящий самовар, с стаканом чая в одной руке, с книгою - в другой.
– А когда, - продолжал он, - окончу курс и поступлю на службу (куда и чем, - я сам еще не знаю, но все равно), когда у меня будут хоть какие-нибудь средства для жизни, первое, что я сделаю, - составлю себе прекрасную избранную библиотеку. У меня будут свои собственные Пушкин и Гоголь, у меня будут Гете и Шиллер в подлиннике, лучшие французские поэты и прозаики. Если останутся свободные минуты от службы, выучусь по-английски, и у меня будут в подлиннике Байрон и Шекспир… А главное, душа моя, даю тебе мое честное слово, куда бы я ни попал, где бы я ни служил, никогда не буду мерзавцем. Останусь без хлеба, умру нищим, но сдержу это честное слово. Вася!
– заключил он, крепко стиснув меня в своих объятиях, - ведь это будет рай, а не жизнь! понимаешь ли?..
– Он говорил, глаза его сияли, на ресницах навертывались слезы. Я пек думал о своем будущем, - вспомнил слова Яблочкина: "Нужно иметь железную волю, чтобы одиноко устоять на той высоте" и прочее… и стало мне грустно, грустно! и вот давно уже ночь, а я все еще не могу сомкнуть своих глаз и не могу взяться за какое-нибудь дело.
2
Пословица говорит: утро вечера мудренее. Так или нет, но в минувшую ночь я многое перечувствовал и многое передумал. Отчего ж и мне не ехать в университет? Неужели отец мой не уважит моей справедливой, моей горячей мольбы?.. Ну, мой милый Яблочкин, пример твой на меня подействовал. Кончено! будь, что будет! Благослови меня, господи, на честный труд. За дело, Василий Белозерский, за дело! Наверстывай теперь потерянное за зубреньем время бессонными ночами! А ты, мой бессвязный и прерывчатый дневник, бедная отрада моей скуки, покойся вперед до усмотрения. "Покойся, милый прах, до радостного утра"… Приведется ли мне увидеть в тебе более веселые строки?..
27 апреля
Весна, весна! Зимние рамы вынуты. В моей комнатке, проходя в окно и упираясь в подошву стены, горит золотая полоса яркого солнца. По стеклу ползет и жужжит проспавшая всю зиму муха. На дворе громко чирикают воробьи… но - увы!
– из окна, с этого проклятого заднего двора все-таки пахнет навозом. Вблизи нет ни кустика зелени. Только у соседа, склонив над дощатым забором свои гибкие ветви, распускается одинокая старая ива.
Занятия мои подвигаются вперед. Книг я прочитал много. Перевожу с французского довольно свободно. Разумеется, всем этим я обязан моему бесценному Яблочкину, который беспрестанно помогал и помогает мне своими советами. Но как он, бедный, худ! какое у него бледное, истомленное лицо!
К батюшке я написал, что готовлюсь в университет, что уже достаточно для этого сделал. Просил у него благословения на продолжение начатого мною дела, денег на покупку некоторых руководств и на письмо это уронил две крупных слезы. Посмотрим, что он скажет.
1 мая
Утром ученики ходили к отцу ректору просить рекреации. Эти рекреации существуют у нас с незапамятных времен. В коридоре обыкновенно собираются по одному или по два ученика из каждого отделения (классы разделяются на два отделения, в словесности иногда на три) и держат совет: как умнее приступить к делу? Через кого бы узнать, в каком расположении духа находится теперь отец ректор? И вот какой-нибудь богослов отправляется разведывать, что и как, узнает от келейника отца ректора или от другого близкого к нему лица, что все обстоит благополучно, что он весел и кушает теперь чай. Богослов с сияющим лицом сообщает об этом во всеуслышание толпы, и она подвигается вперед. Богословы, как люди, имеющие более веса, идут во главе; смиренные словесники образуют хвост. Отцу ректору доложили. Он вышел в переднюю и с улыбкою выслушал просьбу учеников. "Ну что? май месяц наступил, а? Погулять хочется, а? хорошо, хорошо! Не будет ли дождя? все расстроится…" Он обертывается к своему келейнику: "Посмотри-ка в окно".
– "Небо ясное, - отвечает келейник, - дождя, кажется, не будет".
– "Позвольте, отец ректор, погулять в роще…" - говорит с поклоном курчавый богослов. "Позвольте…" - с поклонами повторяет за ним несколько голосов. "Ну что ж. Хорошо, хорошо! Только вы того… в роще не шуметь, песен не распевать… Вот и я приеду. А мяч-то есть у вас, а? и лапта есть?" - "Есть, есть", - с улыбкою отвечают ученики. "Ну, ступайте с богом, погуляйте. Май наступил, а? Так, так! Хорошо!"
Местность, на которой у нас бывает рекреация, довольно живописна. На горе зеленеет старая дубовая роща. Внизу выгнутыми коленами течет светлая река. За рекою раскидываются луга, блестят окаймленные камышом озера, в которых лозник купает свои зеленые ветви. Далее, поднимаясь над соломенными кровлями серых избушек, белеется каменная церковь. Ярко сверкает на солнце ее позолоченный крест и весело блестит обитый белою жестью шпиль. Это пригородное село. За селом широко развертываются ровные, покрытые молодою рожью поля; волнистою, необъятною скатертью уходят они вдаль и сливаются с синевою безоблачного неба. Подле рощи, со стороны города, местность совершенно открыта. Под ногами песок или мелкая трава. В стороне там и сям поднимаются кусты и мшистые пни срубленных дерев, но они так далеко, что мяч, посланный самою сильною и ловкою рукою, никогда до них не долетает и падает на виду. Здесь-то и бывает у нас рекреация.