Дневник семинариста
Шрифт:
Опыт системы нравственной философии, Дровдова;
Опыт философии природы, Кедрова, и несколько разных руководств по логике и психологии.
– Все это, - сказал он, - вы можете спросить в семинарской библиотеке.
"Ну, - подумал я, - эта песня потянется надолго. Библиотекарь, занимающий вместе с тем и должность профессора, когда попросишь у него какую-нибудь книгуз или отзывается недосугом, или тем, что ключ от библиотеки забыт им дома, или, когда бывает не в духе, просто откажет так: "Вы просите книги, а, наверное, урока не знаете… Читатели!.. Трепать берете, а не читать… ступайте, откуда пришли!.."
В продолжение этого дня у Федора Федоровича не мало перебывало лиц нашего духовного сословия. Он принимал их не одинаково. Одних приглашал в гостиную и указывал на стул, говоря: "Садитесь без церемонии. Ну, что у вас нового? Каково уродился хлеб?" (последний вопрос он предлагает почти всем; желал бы я знать, что ему за дело до урожая?) Другие останавливались на пороге гостиной в объясняли ему свои нужды в таких робких выражениях, сопровождая их такими глубокими поклонами, принимали на себя такой уничиженный, раболепный вид, что мне вчуже становилось досадно и горько. Федор Федорович ходил по комнате, играя махрами своего шелкового пояса (вероятно, он никогда не снимает в комнате своего
– Ну, что, - сказал он, - промок?
– Ничего, - отвечал я.
– Выпей вот чашку чаю.
Чай был уже холоден и так жидок, что походил на мутную воду; однако ж я не смел отказаться, выпил и опрокинул чашку. "Не хочешь ли еще?" Я поблагодарил и отказался. Федор Федорович положил в жестяную сахарницу возвращенный ему мною кусочек сахару, замкнул ее и приказал мальчику прибрать самовар.
После ужина, за которым я сидел уже несколько смелее, Федор Федорович вышел в переднюю, остановил маятник стенных часов, чтобы он не беспокоил его ночью своим стуком, и дал мне медный подсвечник и сальную свечу. "Если нужно, можешь зажечь". Тут он заметил дремавшего на стуле мальчугана, которого зовет Гришкою, и дернул его за вихор. "Пошел, чертенок, в кухню. Видишь, нашел место, где спать!" Комната моя, при месячном свете сквозь тусклые стекла, показалась мне пустым, заброшенным чуланом. Я попробовал отворить окно: с заднего двора пахнуло навозом, и я с досадою его закрыл. Лег на свою жесткую кровать, но заснуть не мог: воображение мое работало неутомимо. Мне вспомнились наши знакомые поля, покрытые желтою рожью, моя светлая, уютная горенка и темный кудрявый сад. И вот яснее и яснее возник передо мною образ улыбающейся женщины, забелелось ее открытое плечо, и я почувствовал крепкое пожатие нежной руки. "Что со мною", - подумал я и приложил руку ко лбу; лоб горел, как в огне. "Неужели я простудился? Нечего сказать, не весело мое новоселье". И медленно и тихо поднялся я с кровати, чтобы не разбудить спавшего профессора, зажег свечу и написал эти строки.
5
Теперь снова за труд. Все начинает входить в свою обыкновенную колею. Сегодня поутру в нашей семинарской церкви был торжественный молебен, на котором присутствовали профессора и почти все ученики. После того как дьякон провозгласил многолетие всем учащим и учащимся, хор певчих привел в восторг большую часть слушателей своим чуть не сверхъестественным криком; в особенности отличались басы. Из церкви ученики разошлись по классам. Вслед за толпою моих товарищей вошел и я в наш философский класс, дверь которого отпер нам седой сторон:, отставной солдат, с лицом, изрытым оспою. Эти каменные, громадной толщины стешо, покрытые веленою краскою, эти белые, местами растрескавшиеся своды потолка, эта высокая печь, никогда не затапливаемая в зимнее время и существующая неизвестно для какой цели, эти окна с железными решетками, эти черные, изрезанные перочинными ножами столы с обтертыми скамьями и широкая черная доска, утвержденная отлого на трех ножках, - все это показалось мне так знакомо, будто я был здесь назад тому не более двух дней. Воздух сырой, как в подвале, и все вокруг покрыто слоями густой пыли. На доске кому-то вздумалось вывести пальцем: терпение - великая добродетель, и слова эти вышли чрезвычайно отчетливо. В классе начались, по обыкновению, толкотня, пересаживание с места на место, прыганье через столы, ходьба по ним и смутный, бестолковый шум. В одном конце какая-то забубённая голова напевала вполголоса: "Я не думала ни о чем в свете тужить", в другом кто-то выводил густым басом: "Многая лета! мно-га-я ле-е-та!" - "Куда ты к черту лезешь?
– раздается громкий крик, - ногу отдавил!" - "А ты не расставляй их", - отвечал сиплый голос. Я занял свое четвертое место на скамье первого стола. "Слышишь, Краснопольский!
– сказал ученик, перегнувшись через мою спину.
– Ты, брат, зачем же увез в деревню моего Поль-да-Кока?" - "Забыл отдать, ей-богу забыл!" - отвечал Краснопольский, торопливо доедая мучную булку. "Дай-ка, брат, мне булки-то немножко. Есть, что ли?" - "На вот".
– "А стоишь на прежней квартире?" - "Нет, хозяйка отказала".
– "Отчего отказала?" - "У меня, говорит, теперь дочь на возрасте". Ученики захохотали. Краснопольский обратился ко мне: "Ты куда пойдешь после класса?" - "На квартиру", - сказал я. "Пойдем-ка лучше в трактир чай пить, вот что за нашею семинариею, там мало бывает народу".
– "Нет, не пойду", - отвечал я.
– "Ну, как хочешь. Ты где стоишь?" - "У нашего профессора". Краснопольский вытаращил на меня глаза. "У Федора Федоровича?" - "Да". Товарищ мой почесал за ухом и молчаливо отвернулся в сторону. Странно! вот что значит покровительство наставника… Этак, пожалуй, и все станут посматривать на меня недоверчиво… "Тесс… по местам!" - сказал кто-то. И вдруг все пришло в порядок. Дверь отворилась, и Федор Федорович вошел. Один из учеников, среди глубокого молчания, прочитал "Царю небесный", после чего наш наставник кивнул слегка на все стороны головою: "Садитесь!" Смотря на выражение его лица, на его манеры и поступь, я никак не мог понять, откуда явилась в нем эта перемена. Федор Федорович дома и здесь - это две совершенно противоположные личности. Там он и говорит просто, и ходит как мы все ходим, и на лице его нет чувства собственного достоинства, а в классе и лицо у него другое, и манеры другие, и поступь другая, и даже голос - решительно не его голос. Сию минуту видишь, что это профессор, а не простой человек, Федор Федорович. И вот, подняв голову и помахивая правою рукою, в которой держал шляпу, он прошелся взад и вперед по классу, взъерошил свои волосы: все тотчас сметили, что будет сказана речь, и встали. Он начал: "Господа! я не буду говорить вам об отеческой заботливости и неусыпном попечении вашего начальства, благодаря которым вы так долго отдыхали после учебных занятий. Равным образом я не буду говорить о той важной обязанности, которая ожидает вас впереди и к которой может привести вас одно только безукоризненное поведение, неразрывно соединенное с постоянным трудом. Все это вам самим должно быть известно. Скажу одно: силы ваши теперь освежились. Итак - вам предстоит с новым рвением взяться за труд, ожидающий вас на широком поле науки. Что касается меня, я употреблю все зависящие от меня средства, чтобы не пропало даром то время, которое вы проведете со мною в этих стенах…" И он торжественно указал левою рукою на стены. "Садитесь!" Мы сели. Сел и Федор Федорович к своему четырехугольному столику и вынул из бокового кармана своего сюртука небольшую тетрадку. Это были его собственные или, лучше сказать, академические записки о психологии, по которым когда-то учился он сам и которые переделывает и сокращает теперь для нас. Последовало медленное чтение. Федор Федорович взвешивал каждое слово, как иной купец взвешивает на руке червонец, пробуя, не попался ли ему фальшивый. "Самонаблюдение, какого требует психология, по-видимому, не представляет собою занятия трудного, потому что предмет самонаблюдения для каждого человека есть он сам. Но то самое обстоятельство, от которого зависит, по-видимому, легкость психологических исследований, что каждый человек есть сам для себя и предмет и содержание психологических наблюдений, составляет одну из главнейших трудностей в деле самонаблюдения, потому что человек меньше всего знает то, что он есть. Чтобы наша йуша могла наблюдать саму себя, для этого ее мысль, ее сознание должны быть обращены на нее же саму, между тем: А) познание, приобретаемое нами таким образом 6 нашей душе, совсем не так ясно, как познание о внешнем мире и других предметах. Познание об этих предметах может быть нам ясным оттого, что они противопоставляются нашей душе как отличное от нее; но наше я не может противопоставить самого себя себе, как внешний предмет. Правда, что при самонаблюдении возможно раздвоение некоторым образом и самопротивопоставление нашего сознания, потому что, кроме акта наблюдения, должны также продолжаться действия наблюдаемые; но при таком разделении сознания обыкновенно ослаблйется сила и живость наблюдаемых им психологических явлений. Тогда как во внешнем мире предметы представляются нам в раздельности, мир внутренний является пред внутренним оком в совершенном смешении…"
Я привожу здесь этот отрывок из лекции с тою це-лию, чтобы он поглубже, так сказать, засел в мою голову. Объяснение раздвоения нашего сознания и самопротивопоставления нашего я, к сожалению, прервалось громким смехом одного ученика, который не сумел удержаться, слушая какой-то уморительный анекдот потешавшего его товарища. Федор Федорович встал, исследовал сущность дела до мельчайших подробностей, виновных поставил к порогу на колени, и казалось, все кончено. Напротив. Началось бесконечное рассуждение об обязанностях воспитанников вообще, воспитанников духовного сословия в особенности. Половина слушателей зевала, другая слушала своего наставника по привычке его слушать. Стоявшие на коленях ученики, едва он оборачивал к ним свою спину, или показывали ему кулак, или дразнили его языком. Раздался звонок - и у всех просияли лица. Федор Федорович указал в тетрадке на место, до которого нужно было выучить к следующему дню урок, и класс окончился. Это свободное и не нужное ни на что время, от десяти до одиннадцати часов, покуда явится новый профессор, - у нас в некотором роде антракт. Ученики выходят в коридор, толкаются в классе, словом происходит обычная неурядица. О профессоре истории, класс которого начался в одиннадцать часов, я скажу после. Нельзя же вдруг: хорошенького понемножку. В коридоре я встретил Яблочкина. Он сердится, что я давно к нему не захожу.
6
Квартира Яблочкина не велика, но такая уютная и чистенькая, что прелесть! Стулья обиты новым ситцем. Столик полированный. В простенке зеркало. На окнах расставлены цветы, которые, по словам Яблочкина, старушка-хозяйка любит до страсти. Когда я вошел в переднюю, крепостной человек этой старушки снял с меня шинель. Предупредительность его так меня смутила, что я покраснел до ушей. Мне никогда не случалось пользоваться чужими услугами. Яблочкин что-то переводил из Горация.
– Здравствуй, Вася!
– сказал он, пожимая мне руку, - насилу обо мне вспомнил.
– И бросил в сторону книгу. Лицо его, что случается редко, было такое веселое и светлое, что я не мог удержаться и спросил, что это значит.
– Да так, душа моя, ничего нет особенного. День ясный, кругом тихо. В комнате пахнет цветами. На ногах у меня, видишь (он поднял со смехом одну ногу), - новые сапоги. Задачку я написал в один присест. Стал переводить Горация - переводится без труда: вот я и рад. Так-то, приятель!
– Яблочкин обнял меня и ударил ладонью по плечу.
– Ну, каково поживаешь на новой квартире?
– Так себе, - сказал я, - ни хорошо, ни дурно. Дурно то, что некоторые товарищи, благодаря моей новой квартире, посматривают на меня косо.
– А ты этого не предвидел? Разумеется, с этого времени тебя будут бояться, как пересказчика, доносчика и тому подобное. Впрочем, это вздор!.. Что ж, ты просился у своего отца в университет?
– Просился. Я наперед тебе говорил, что он откажет.
– Вот, ей-богу, народ! Видит пробитую дорогу и думает, что лучше этой дороги и нет и не должно быть… А все-таки у тебя нет воли; ну, отчего бы не сделать по-своему?
– Это дело решенное, - отвечал я.
– Поговорим о другом.
– То есть о семинарии? Изволь. Вчера, в начале класса, было обращено к нам вступительное слово такого рода: "Теперь мы снова приступаем к занятиям. На экзамене перед каникулами отцу ректору угодно было заметить, что некоторые из вас отвечали ему вяло. На будущее время я требую, чтобы каждый, кого я ни спрошу, читал мне лекцию без запинки. А кто во время чтения будет посматривать на потолок да выделывать эти: гм… гм… того, хотя бы он стоял в первом десятке, я сопхну в третий разряд. Вот вам и все!.." Что ты на это скажешь?
– Уж мы не раз это слышали. Приказано - стало быть, нужно исполнять.
– Ну, нет, душа моя! Зубрить я не стану. И если бы в самом деле пришлось мне во время ответа взглянуть на потолок или в сторону - преступление было бы не важное. Экая бурса! Попала на одну ступень и окаменела: ни молодеет, ни стареется…
В эту минуту с журналом в руке вошел в комнату гимназист, сын старушки. Яблочкин отрекомендовал ему меня как своего лучшего товарища. При постороннем человеке мне тотчас сделалось неловко, и я ломал свою голову из-за пустейшего вздора: опять ли сесть мне на прежнее место или приличнее будет постоять. Гимназист обратился к Яблочкину: