Дневник женщины времен перестройки
Шрифт:
– Люсенька, это я. Говори скорей, как добраться?
Я сказала, положила трубку и заметалась по комнате. У нас же ведь не Москва, расстояния маленькие, правда, автобусы ходят когда хотят, так что на них вся надежда...
Туалет, ванная, глаза подкрасить, поставить на плиту чайник... А духи, где ж духи-то?.. Все успела, почти все, а он уже звонит у дверей: раз, другой, третий и, наконец, веселый, бесконечный звон - нажал пальцем на кнопку, да так и держал, пока я ему не открыла.
Похудевший, молодой и счастливый стоял он передо мной с портфелем в руке. Я как-то растерялась
– Ты сбрил бороду?
– осторожно провела я рукой по его подбородку.
– Ага, - засмеялся он.
– А что, не нравится?
– Непривычно.
– Привыкнешь!
Он поставил портфель на пол и обнял меня - уверенно и спокойно, как принадлежавшую ему женщину. Я испугалась, что он сразу потащит меня в постель, и мягко выскользнула из его рук.
– Пошли, покажу тебе, где у нас тут что находится.
Мне не хотелось давать ему Сашины тапки - они стояли в прихожей для сына, когда он приходил, - но Митя в них не нуждался. Он вытащил из портфеля нечто восточное, золотое, и в этом восточном и золотом прошлепал в ванную. Настроение у него, по всему видать, было превосходным, он словно не замечал явного моего смущения и даже пропел какую-то затейливую музыкальную фразу, шумно отфыркиваясь под душем. Я накрывала на стол в полном смятении: не то что радости или желания, ничего я не чувствовала, кроме неловкости. Что же мне теперь делать? Куда деваться? И куда девать его? Хоть бы вернулась с дачи Алена или забежал вдруг Славка... Но я знала, что дочь моя далеко, за Волгой, а сын тетешкает своего ненаглядного малыша. И я совсем одна - глупая, легкомысленная женщина, со случайным знакомым в пустом доме.
Без бороды подбородок у Мити оказался совсем беззащитным, с ямочкой посредине - абрис слабовольного человека, - и эта его ямочка меня как-то смягчила. Но все равно, злясь на себя - за то, что нервничаю, на него взял да приехал, я въедливо сообщила ему и про ямочку, и про то, что она означает.
Мы сидели в кухне против друг друга, я выложила на тарелки коронное блюдо нашей семьи - яичницу с колбасой, синтетический запах которой при термической обработке как бы уничтожался.
– А я и есть слабовольный и нерешительный, - ничуть не обиделся Митя.
– Я и женился на девчонке из нашего подъезда, мы с ней еще в детский сад вместе ходили. Потом играли в "казаки-разбойники", помнишь, была такая игра? Нынешние ее не знают...
Я кивнула. Он задумался, улыбнулся, покачал головой.
– Это, доложу я вам, была лихая разбойница. Такой на всю жизнь и осталась.
– Ну да уж, - хмыкнула я.
– Вас послушать, так все женщины - ведьмы. Все ты придумываешь...
– Правда, правда... К другим не смел даже приблизиться... В институте влюбился в одну, с косой - длинная такая коса, по спине... Страдал безумно, сидел в читалке за ее спиной, жег глазами эту русую косу - сейчас бы сказали, что она меня возбуждала, восставало все мужское мое естество, но тогда я и себе в этом не смел признаться...
Я кивнула, пораженная волнением, звучавшим в его голосе: он и теперь страдал, вспоминая.
– С ума сходил, не мог спать, не мог заниматься. Боже мой, как мучаемся мы в юности! С годами приходит какой-то опыт, мы уже знаем пройдет, переживем, будет другое, новое. А тогда - все впервые, все навсегда... Ничего, что я тебе рассказываю?
– Ничего... Рассказывай...
Заметил ли он, что я расстроилась? "Переживем... Будет другое, новое..." Обидно! Глупо, конечно, а вот обидно, и все!
– Да что рассказывать?
– вздохнул Митя.
– Измаялся вусмерть, наконец купил билеты в кино. Весь день мусолил в кармане, а подойти не решился.
– Почему?
– Боялся: вдруг откажется?
– Ну и что? Ну отказалась бы, так что?
– Это теперь - ничего особенного. Тогда бы не пережил...
– А потом?
– А потом отправили нас в колхоз, в августе. Но ее почему-то не было. Ох и здорово мы там жили! Жара несусветная! Спали на полу в школе, работали с шести до десяти утра и с шести до десяти вечера. Днем, в жару, дрыхли, как бобики, а по ночам бегали в соседний лагерь к вожатым - пели, жгли костры, флиртовали. Утром - по кружке парного молока с хлебом и - в поле. Какой там, в деревне, воздух, как пахнут травы, и птицы поют не по-городскому... Косили, пололи, возвращались в десять, а нас уже ждал второй, настоящий, завтрак: окрошка, картошка, чай. И - спать, отсыпаться!
Там, в деревне, под огромными звездами, я стал мужчиной, и до сих пор благодарен этой Наташе - вожатой шестого отряда, самых отчаянных, непослушных, тринадцатилетних. Но ее они слушались. Я целовал и ласкал ее и неотступно думал, что теперь-то уж объяснюсь с Олечкой.
Он говорил, говорил, а я молча слушала, обомлев от изумления: не ожидала такой открытости. Впрочем, хорошие люди всегда открыты, а мне он казался таким хорошим!
– А Наташа тебе что же, не нравилась?
– ревниво спросила я, сама не зная, что для меня лучше. Или все - хуже?
– Очень нравилась!
– воскликнул он с жаром.
– Так нравилась, что дух захватывало! И все, что я ей шептал, было святой, истинной правдой. Нежность такая, что задохнуться можно, от благодарности чуть не плачешь, звезды над головой... Она сидит на моем пиджаке, обхватив колени руками, и ждет, когда я опрокину ее на свежее сено, расстегну халатик - она нарочно надевала такой, знаешь, халатик - пуговицы снизу доверху, чтобы мне было легче, удобнее, нам обоим - быстрее, потому что мы оба просто сгорали от страсти...
– А Оля?
– И при том - неотступные мысли об Оле, с которой я ни словом не перекинулся, но всегда старался быть рядом, слышать ее голос, смех... У нее, знаешь, был удивительный голос и чудесный смех, а может, мне так казалось...
– И чем же все кончилось?
– Однажды пришел на танцы. Мы всегда начинали с танцев, а потом сбегали. И когда танцевали, тесно прижавшись друг к другу, я, будто случайно, касался рукой ее груди или выделывал замысловатые па, наклоняя ее все ниже и ниже, склоняясь над ней, ощущая своим животом ее упоительный округлый животик, раздвигая ногой ее ноги - так, что она почти садилась на мою ногу верхом...