Дневник. 2009 год.
Шрифт:
Вечером, в десять часов, встретил на станции всю честную компанию во главе с именинником. Продуктами затарились в привокзальном магазинчике. Как можно будет все выпить, я не знаю. В качестве подарка Машиной родни Володя везет еще и полтора литра «медового» самогона. Экономические связи с Украиной продолжаются. Лег спать около часу, за стеной бушует гуляние. С чувством глубокого удовлетворения замечаю, что черная пятница, тринадцатого ноября, закончилась. Володе был подарен дорогой набор инструментов в машину и сапоги, чтобы бродить по огороду.
14 ноября, субботу. К
19 ноября, четверг. Кое-что из статьи Льва Пирогова. Я читал ее несколько раз и все не знал, как ее полнее ухватить, пока не вспомнил, что Пирогов почти такой же для меня, как и Ефим Петрович, «мой» читаемый автор. Разделим успех между двумя. Не только ради Лямпорта, но и сам Пирогов говорит кое-что в высшей степени дельное. Даже не станем задумываться «кто раньше», оба постепенно сформулировали главное. Весь камуфляж и дымовые завесы, которые напускает Пирогов в начале статьи, я опускаю.
Окончательно для меня, дурака, стало ясно, за что Лямпорта «выпихнули» из страны. Конечно, за многое, что мне казалось абсолютно бесспорным, и поэтому я недоумевал. Пирогов не без затаенной зависти еще раз констатирует – да и я бы завидовал, сам не располагаю такой яростной ясностью – «изгнанному, согласно легенде, из страны и «профессии» пресловутой тусовкой за кощунственный отзыв о Георгии Владимове».
Но какая затем идет роскошная цитата об этой самой тусовке у самого Лямпорта. Курсив – это цитаты из самого Лямпорта. Полужирный – это Пирогов.
«Честная служба государству имеет свое собственное достоинство, и многие бывшие интеллигенты нашли это достоинство на советской службе… Пока существовало полновесное «советское» – в 30-50-е годы – ему служили по убеждению. Не из страха или корысти. Демонтаж принципов советской системы оставил совслужей буквально ни с чем… Осталась государственная кормушка с советской эмблемой, а за ней почти ничего. Обломки. Кормушку совписы оставлять не хотели ни за что. А служба пустой вывеске с серпом и молотом их попросту свела с ума. Они уже больше не знали, кто они, что и зачем. Мысли и поступки возникали самые причудливые. Искали корни, идейных покровителей, духовных вождей. Попадали все больше на службу к иностранным разведкам, находили (политическое) убежище в «Березках» и комиссионках».
Развивая эту мысль дальше, Пирогов совершенно грандиозно пишет о самих шестидесятниках, к которым я себя ни в коем случае не причисляю. Я никогда не шел ни с кем рядом, у меня всегда была небольшая тесная компания, в основном, связанная с моей работой и службой. Я дружил только с Левой Скворцовым, Борей Тихоненко, Юрой Апенченко, Витей Симакиным, и все, пожалуй.
«Не мудрствуя назовем этих людей «шестидесятниками». Речь не о поколении, не об убеждении даже – о субкультуре. Ведь «шестидесятничество» пополнялось свежей кровью и в семидесятых – когда, взявшись за руки, стало модно петь уже Цветаевус Пастернаком, и в восьмидесятых – когда «возвращали литературу», и в девяностых – когда, задрав штаны (и взявшись за руки, разумеется), бежали за постмодернизмом, и даже сегодня – мужественными усилиями организаторов ежегодного молодежного семинара в Липках. Все это (за вычетом Липок – субкультуры тоже стареют и устают) были заметнейшие события своего времени, и каждому из них тогдашние «шестидесятники» были сопричастны. Чего ж плохого?
На первый взгляд, ничего.
Хотя – где оттепельный гуманизм пятидесятых и где постмодернизм, казалось бы.
А не важно. Главное – что «перспективные тренды», и мы тут как тут.
Характерно, что при этом по всякого рода «внелитературным вопросам» – будь то осуждение смертной казни или отношение к сталинизму или Ходорковкому, выработка мнений по поводу фильмов «Царь» или «Остров» – «шестидесятники» выступают единым фронтом, независимо от того, какого они «призыва».
Все просто: новаторы-модернисты последовательно выступают против традиций, в чем бы этот модернизм и эта традиция не выражалась».
Вот почему всегда надо пробовать и пытаться говорить, если есть что-то в сердце, потому что мысль одного подхватывается другим. На некоторое время оставим шестидесятников, чтобы к ним вернуться – два критика теоретически их, как могильщики на кладбище, когда гроб уже опустили в землю, в две лопаты очень быстро закопали. Ефим очень точно ставит вопрос о значении в культуре песен Окуджавы.
«Песни Окуджавы, таким образом, играли культовую роль в узкоспециальном, отнюдь не в общекультурном значении этого слова, что само по себе снимает вопрос об их художественной ценности».
В том-то и дело, что не «снимает». В том-то и дело, что не в «узкоспециальном» – в «общекультурном». Ведь и «откровенные казались», и бардовское движение с них началось, и никуда не делся из нашей жизни тот дух обаятельной пошлости, эталоном которого эти песни являются. Именно пошлости».
А вот Пирогов, правда, уже по проложенной из-за океана колее, идет дальше.
Я хорошо помню, как в середине шестидесятых годов я каким-то неясным мне образом, а может быть, чуть раньше или чуть позже, встретился в Костроме с Верой Минаевой, с которой я на заре юности работал в «Московском комсомольце». Я тогда, в качестве искусствоведа, возил передвижную выставку живописи «Советская Россия». Или я тогда работал репортером на Всесоюзном радио? Среди прочего обмена столичными новостями были в том числе и песни Булата Окуджавы, о которых Вера тогда взахлеб говорила. Полночный троллейбус, мне дверь отвори. Я тогда уже чего-то недопонимал в этом восторженном визге, но, скорее, относил это к своей интеллектуальной недоразвитости.