Дневник
Шрифт:
Современницы, Островская и Шапорина (Шапорина старше на 23 года), обе «из бывших», обе прекрасно образованны, владеют несколькими иностранными языками, не мыслят свою жизнь вне искусства. Обе воспитывались в традициях христианской культуры (Шапорина – православной, Островская – католической), однако Шапорина на всю жизнь осталась искренне верующей и воцерковленной, Островская же прошла через увлечение восточными культами, через эзотерику и спиритуализм [32] .
32
В одной из тетрадей Островской осталось описание спиритического сеанса в ее доме 26 января 1927 г. (ОР РНБ. Ф. 1448. Ед. хр. 76. Л. 60).
Вообще же, культурный контекст ее жизни
Ценителем поэзии Софья Казимировна была истинным. Стихи Ахматовой и Гумилева с детства помнила наизусть. Раньше, чем Ахматова, раньше, чем Лозинский, заметила особый переводческий дар Татьяны Гнедич. 25 августа 1945 года на странице дневника вспомнила день смерти Николая Гумилева. Ахматовская «Поэма без героя» принесла ей «почти мучительную радость» (запись от 28 сентября 1944 г.).
И Шапорина и Островская считали себя патриотками, но нужно отдать должное Островской: ее взгляды много свободнее – никаких проявлений антисемитизма и национал-шовинизма в ее дневнике нет и в помине.
В дневнике Шапориной отражено множество событий и частной, и общественной жизни, и о каждом Шапорина пишет с глубокой личностной причастностью. Дневник Островской иного жанра – здесь немало места занимают размышления его автора: Софья Казимировна то казнит себя, то эстетствует, то сокрушается о несовершенстве мира; иногда на страницах ее дневника – яростные взрывы тоски, иногда – мутные потоки скуки, порой – мистические откровения. Причем мистика соседствует с иронией, а иногда и с цинизмом [33] . (Нужно отметить, что тотальная ирония Островской, направленная и на других, и на себя, никогда не касается двух человек, единственных, кого она любит, – мать и брата.)
33
Цинична Островская даже по отношению к тем, с кем вместе служит советскому правосудию (см. запись от 10 октября 1921 г.).
Дневник – отражение ее эгоцентричности. О чем бы она ни говорила, для нее это всегда повод продемонстрировать свой блестящий интеллект, злую иронию, утонченный вкус. В своем окружении она не видит себе равных. Постоянно подчеркивает собственную особость, презрение к обывателю, «заводящему патефоны и детей» (запись от 13 декабря 1935 г.). Островская переписывает в свой альбом цитату из «Катехизиса революционера» нигилиста Сергея Нечаева: «Революционер не имеет ни личных интересов, ни дел, ни чувств, ни привязанностей, ни даже имени. Все в нем подчинено единственным интересам, единой мысли, единой цели – Революции» [34] . Способность к подобному отречению – привилегия исключительности. Островская претендует на исключительность. Причем неважно, с какой идеологией может быть связана эта исключительность. Островской почти безразлично, что надеть на себя – корону Елизаветы Английской, которая предпочла замужеству обручение с нацией, или же шинель Дзержинского, которому позволено очищать мир, «против фамилий ставя крестики “налево”» (запись от 30 декабря 1946 г.).
34
ОР РНБ. Ф. 1448. Ед. хр. 74. Л. 85.
И Шапорина и Островская – свидетели февральских событий 1917 года и участницы блокадной трагедии, обе близко познакомились с всесильными органами. Причем Островской в ее молодые годы даже прочили карьеру в этих органах, и сама она три раза побывала в их застенках. Шапорина чудом избежала ареста и тюрьмы, но судьбы близких ей людей были исковерканы репрессиями. И об этом она пишет в своем дневнике с болью и гневом.
В дневнике же Островской встречаются лишь короткие, почти протокольные тексты, без всякой эмоциональной окраски говорящие о характерном явлении в жизни советской страны: «Профессор Миллер арестован уже второй месяц», «Александр Александрович Никифоров, секретарь Гидрологического института. Расстрелян», «Ксения в катастрофе – на днях арестован ее муж». «Говорят, что Пан арестован. И Артемов тоже. И Мессинг тоже. Удивления во мне нет никакого», «О Т.Г. [Татьяна Гнедич] – дурное. Говорят, что арестована. Possible» (записи соответственно
Несколько страниц дневника Шапориной посвящены тому, как вербовали ее в осведомители (сейчас мы прекрасно знаем, что вербовали многих и многих). Она пишет об этом, как всегда, откровенно и, как всегда, наивно-отважно. Не скрывает своей брезгливости к следователю, не скрывает страха и опасений за собственную жизнь, рассказывает, что вынуждена была подписать бумагу, ибо «Paris vaut bien une messe» [35] . А дальше – как хитрила с неумным энкавэдэшником, как удалось ей его обыграть.
35
«Париж стоит мессы» (фр.). См.: Шапорина Л.В. Указ. соч. Т. 1. С. 340.
Выше уже отмечалось, что в тексте дневника Островской нет и намека на то, как и когда она стала агентом. И мы, не располагая документами КГБ, не можем дать по этому поводу определенного ответа. Зато можем сделать некоторые предположения по поводу ее мотивов.
Рефреном через весь дневник проходят в разных формах слова «наблюдать» и «любопытство». Одиннадцатилетняя Соня Островская пишет: «буду жить и наблюдать» (запись от 15 августа 1913 г.). «К людям – холодноватое и сухое любопытство всегда анатомического порядка» (запись от 18 ноября 1949 г.). Объекты наблюдений: собственные родители, учителя, одноклассники, коллеги по службе, случайные знакомые, близкие друзья. Даже так: «С очень жестоким, нехорошим и хищным любопытством наблюдала за кривой оскорбленного, таящегося страдания» (запись от 10 октября 1921 г.). Даже во время блокады: «Несмотря ни на что, вижу, оцениваю, наблюдаю» (запись от 8 мая 1942 г.). У Софьи Казимировны цепкий взгляд, порой жесткое перо, но все люди, равно как и все события, интересны ей постольку, поскольку они являются для нее «экспериментальным полем для наблюдений над человеком и человеческим» (запись от 15 октября 1942 г.).
Как резюме запись от 13 октября 1946-го: «Прав др. Р[ейтц], сказавший на днях: – Любопытство – ваша единственная связь с жизнью».
Доктор Рейтц неправ – С. К. Островской движут и другие мотивы. Она сама пытается их осмыслить, размышляя о личности человека, предпринявшего в 1764 году попытку освободить шлиссельбургского узника, свергнутого императора Ивана Антоновича: «Какая особенная психологическая загадка – офицер Мирович, единственный заговорщик и освободитель! Авантюрист, мечтатель, поэт, тайный агент императрицы или чужеземного государства, сумасшедший или влюбленный во власть? Ненависть к Екатерине, любовь к приключениям, жажда славы или бредовая преданность государю, которого никто не знал и не помнил? А может быть, искаженные дороги к вольнолюбию и народовластию?» [36]
36
Запись сделана в тетради Островской с набросками и рабочими записями (ОР РНБ. Ф. 1448. Ед. хр. 22. Л. 10, 11).
Конечно, как и все в стране, Островская жила в атмосфере тотального страха, конечно, безумно боялась за своих близких, и все-таки представляется, что ее к секретному занятию обратил не только, да и не столько, страх, сколько любовь к самому этому искусству. Манил искус тайной власти, притягивала романтика сыска, увлекала игра, авантюра, не давала покоя страсть к интриге, прельщало амплуа ловца душ. И постоянно тяготила нереализованность, мучили не видящие себе выхода творческие порывы. Перечитывала Евангелие, «нашла о себе: дано было рабу серебро, а он не умножил его» (запись от 8 сентября 1945 г.). Терзала зависть по отношению к тем, кто владел высоким даром и реализовал его.
Островская считала себя «музой» Татьяны Гнедич: подсказала ей тему и образ «жизнеопасного сектора», где страх прогулок связан не с артобстрелами, а с воспоминаниями. Но «блестящие октавы» создает обо всем об этом не она, а Гнедич!
Всеволод Рождественский делился с Островской своими планами о будущей мемуарной книге «Шкатулка памяти». Но она-то знает, какая у нее у самой мощная память и острая наблюдательность!
Островская скромно правила ахматовскую рукопись «Нечета» – ставила пропущенные запятые. А на вечере памяти А. Блока не ее, а Ахматову встречают бурей оваций – «встают, хлопают, неистовствуют, ревут, как когда-то на Шаляпине» (запись от 7 августа 1946 г.).