Дневник
Шрифт:
3 мая <…>
Какие еще слухи?
Будто бы кочетовская банда написала донос на Твардовского и «Новый мир». Их принял в ЦК Егорычев[76] (или в МК) и сказал, что они правы, но ЦК вмешиваться не будет — спорьте сами на страницах журналов друг с другом.
Вечером у Дара. Он кончает книгу о Циолковском и задумал повесть о поэте. Ассоциации с О. Э. М[андельштамом]. Просит помочь прочесть воспоминания Н. Я. Расспрашивал о нем, что я знаю.
5 мая <…>
Москва полна разговорами о будто бы готовящейся «гальванизации» — так называют ожидающееся признание каких-то заслуг Сталина и прекращение кампании его дальнейших разоблачений. Я мало верю в это.
9 мая <…>
В Загорянке очень хорошо и начали щелкать соловьи.
Видимо, «гальванизация» не состоялась, хотя во вчерашнем
13 мая <…> Сад зеленеет. Сейчас еду в город. Вечером в МГУ вечер памяти Мандельштама и я обещал Н. Я. быть на нем.
14 мая. Вечер вчера состоялся, хотя и была сделана попытка его отменить. Его организовали студенты Мех. Математического ф-та в аудитории на 16-м этаже нового здания университета.
Я в унив-те впервые. Мне нравится.
Приехали вместе с Н. Я. и Левой (мы заезжали за ней). Аудитория битком набита и масса непрошенных у входа. Председательствует И. Г. Эренбург, почти дряхлый и с розовенькими щеками. Он говорит умно, сдержанно и точно, на той крайней границе между цензурным и нецензурным, которую он чувствует как никто. Показывает № 4 алмаатинского журнала «Простор», где напечатан целый цикл Мандельштама и в том числе знаменитый «Волк»[77], которого в прошлом году запретили в «Москве». Еще говорят: Н. Чуковский (поверхностно и почти пошловато), Н. Л. Степанов (вяло ораторски, но умно, хотя и академично)[78], поэт Арсений Тарковский и Варлам Шаламов, который читает свой колымский рассказ «Смерть поэта» и исступленно, весь раскачиваясь и дергаясь, но отлично говорит[79]. И. Г. объявляет о присутствии Н. Я. Ей устраивают овацию и все встают. Читают стихи О. Э. Лучше всех студент Борисов[80].
Из знакомых были: Мелетинский с женой, С. Маркиш, Коля Панченко с Варей [Шкловской], Юля Живова, Ричард Пшибельский[81] и др. После едем к Шкловским. Я покупаю водку «Горный дубняк»[82] (другой не было), колбасы, апельсины. Устраиваем пир. Н. Я. возбуждена и счастлива. Сидим долго. Коля читает стихи. Еду ночевать к Леве. Н. Я. по телефону благодарит И. Г. Странно, он с женой Л. М. на «вы», а она с ним «на ты». Слышать это удивительно почему-то. <…>
Рад за Н. Я. Она кажется осенью получает кооперативную квартиру.
16 мая. Говорят, что Св[етлана] Сталина написала воспоминания об отце. <…> Эту рукопись пока читали немногие и достать ее трудно.
[о встрече со старой знакомой, которая обозначена как Ш. С.] Муж ее врач, она несчастлива с ним и только рада, что у нее маленькая девочка.
17 мая. Днем на улице Грицевец[83]. После этих двух встреч — сердце мое в лохмотьях и хочется скорей в Ленинград.
<…> Твардовского кладут в Кремлевскую больницу с эртеритом[84] — заболеванием ноги на почве отравления алкоголем и никотином. <…>
Вечером еду в Ленинград и через два дня в Комарово.
20 мая. И вот снова я в Комарове. <…>
Приехал на машине за час до обеда. <…> Молодой писатель Вахтин[85]. <…> Буду здесь до 10 июня, а там видно будет. <…>
Читаю полученный в Москве перед самым отъездом № 4 «Нового мира». Окончание мемуаров И. Г. [Эренбурга] разочаровывает. Он делает вид, что «не понимает до конца» Сталина, хотя пишет, что не любил его и боялся. Но что значит «до конца»: не знает психиатрического диагноза, что ли? «Дела» Сталина ясны и мотивы тоже: неясны подробности отдельных злодеяний и их техника, а также не уяснены пропорции сложного сочетания лжи, демагогии, мифотворчества и реальной политики, хотя зловещий контрапункт этой исторической композиции уже не вызывает сомнения. И. Г. сознательно отступает перед задачей нарисовать образ Сталина. Окончанием мемуаров будут одинаково недовольны и сталинисты, и леваки и И. Г. будут бранить со всех сторон.
21 мая. Второй день пишу часов по шести, или больше. Беру, как обычно, разбег дневником, письмами, разными записями, полуредактированием набросанного и перебелкой кое-каких черновиков.
Снова болит правое плечо или спина или что-то под лопаткой — сам не разберу.
24 мая 1965. <…>
Я все дни вожусь с тем, что свожу вместе и переписываю набросанные на листочках заметки о том и сем, параллельные дневнику, но
26 мая. Приехала вчера В. Ф. Панова и села рядом со мной за стол. Д. Я. [Дар] тоже приедет, но с 13-го. <…> Очень дружески встретились.
Она снова пишет какой-то сценарий, проклиная это дело: — Когда утром, проснувшись, думаю, что надо опять писать сценарий, мне хочется умереть…
У нее тоже неприятности с ее премьерой в т-ре Комиссаржевской. <…>
Как мне здесь хорошо работать! Давно уже нигде так не было. С упоением сижу по 10–12 часов за машинкой.
<…> Здесь многие из литературного мира так хорошо ко мне относятся, что иногда я теряюсь: совсем не то, что в эгоистической среде моих бывших московских приятелей. <…>
В Ленинграде идет «Возвращенная музыка»[86], надо ждать вони в прессе. Это противно, но я вытерплю.
[о «Железной двери»[87] В. Катаева: ] Написано профессионально очень хорошо, но это все как-то ниже мозговой части головы. Есть наивности и умиленность, но все пейзажи и натюр — морты и описания сделаны рукой мастера.
28 мая. Смотрел вчера утром «Римскую историю» Л. Зорина в БДТ[88]. В общем на спектакль есть три точки зрения: обкомовцы и цензура считают, что это «антипартийный» и почти «антисоветский» спектакль, либеральная интеллигенция в восторге, аплодирует всем хлесткими фразочкам, а я лично — третья точка зрения, кажется, довольно одинокая — считаю спектакль хотя и полезным, но по большому счету плоским, неумным, поверхностным и в чем-то даже трусливо неблагородным (образ императора трусливо слеплен с Хрущева)[89]. К тому же это растянуто, болтливо, скучно и если бы не кукиш начальству, правда, тут уже не в кармане, а изрядно из кармана высунутый, и несколько забавных кусочков, то смотрел бы это с трудом. «Идеи» пьесы — это азбучные истины, прописи, которые как-то неловко слушать: стихи надо писать искренне, не надо льстить властям, счастье не в почестях [и т. п.]. И это всерьез звучит на сцене лучшего театра страны в городе Пушкина и Блока, Белинского и Владимира Соловьева! <…> После было нечто вроде обсуждения в кабинете директора. Меня Дина Шварц[90] просила остаться, но я ушел, так как торопился к Максимову и хотел вернуться до ужина в Комарово. Как я уже писал, обкомовцы в гневе, лит не дал разрешения, а Богданов[91] сказал, что это «подрывает все устои» или что-то в этом духе. Товстоногов держался мужественно и сказал Богданову, что его не удивляет его позиция и что спектакль как раз направлен против того, что сейчас движет словами Богданова. В Москве пьесе не дали «лита» (разрешения), так как вахтанговцы отложили премьеру до осени, и будто бы сюда дана команда тоже не разрешать. Думаю, что все-таки этим не кончится и спектакль пойдет. Не те времена. Снятие пьесы — скандал больший, чем ее разрешение. Выбросят несколько фраз и этим дело ограничится. И при всей своей пошловатости и поверхностности, он сделает какое-то полезное дело, ибо поколеблет авторитет «бонз». <…>
<…> у меня Кирилл Косцинский[92]. В его картотеке 3500 слов блатного языка. Он хочет сделать словарь. Сообщаю ему кое-что, что он не знает, из этой области.
29 мая. Товстоногову предложено много текстовых исправлений. <…>
Читаю целый день Степуна (2-й том мемуаров)[93]. Собственно, читаю вторично, но в первый раз я читал в библиотеке, торопясь, а сейчас медленно. Это отличная книга и в ней много верного, особенно в описании «февраля». «Октябрь» описан хуже, пристрастнее и не понят Ленин, но все о лете 17-го года блестяще и умно. В исходной посылке философского порядка — о религиозном чувстве «правды», живущей в русском мужике, — конечно все надумано и грубо ошибочно. Это философская литературщина, сбившая с толку много поколений, начиная от славянофилов 40-х годов до Степуна и других. Если бы это было так, революция шла бы по иному. Я был с русским народом на дне беды почти шесть лет и ничего похожего не увидел, а уж казалось бы, где не высказаться этим началам? «Народ-богоносец» — эта худшая интеллигентская выдумка, приведшая ко многим бедам.