Дневники 1862–1910
Шрифт:
Маша уехала с девочками Философовыми к ним в Паники. Пусть рассеется, а то она, бедная, такая невеселая и немолодая в 20 лет. Ходили гулять, но дождь помешал, и постепенно все вернулись домой. Вечером хотели читать, но хорошо разговорились о повестях, о любви, искусстве и живописи. Левочка говорил, что нет ничего противнее картины, выражающей сладострастие в обыденной жизни, как, например, монах, смотрящий на женщину, татарин с барыней верхом едут в Крыму, свекор, глядящий на невестку дурными глазами, и т. п.; что всё это противно в жизни, а ты смотри вечно на эту мерзость на картине. Я с ним вполне согласна и люблю только картины, где красота, природа или возвышенная
Сегодня рожденье Ильи. Как-то он, бедный, живет в своей неясной, бестолковой среде хозяйства, семьи и вечного сомнения и недовольства судьбой. Мне жаль, что из-за имущественных вопросов у нас расстроились отношения, но я надеюсь, что это со временем пройдет. В нем есть неясность, которая заслоняет его поступки, и если уяснить их, то пришлось бы многое назвать нечестным, а этого-то он и боится, и я тоже.
27 мая. У нас Анненкова, привезла с собой девицу, которую сулит учительницей Саше и Ване вместо няни. Но мне не нравится: болезненная и ненатуральная. Приезжал Илюша за планом Никольского; он лучше и мягче. Увез с собой Леву. Лева вчера спрашивал меня, когда были эти чудные зимние дни, когда солнце и луна сходились и было такое красивое освещение. Я переписала ему страничку из своего дневника 9 декабря 1890 года и дала: как раз там описан такой день. Верно, он что-нибудь пишет и ему это нужно было. Вчера ходили гулять с Анненковой, Левочкой и этой барышней на Козловку, встретили Зиновьева с дочерьми, которые везли к нам домой Таню и двух девочек Кузминских. Зиновьевы девочки пели, и было очень приятно. Пела и Таня-сестра, и ничей голос не может сравниться с ее голосом…
Сегодня пришли из Тулы к обеду Раевские, отец и сын. После обеда мы их провожали; на шоссе встретили издателя «Курского листка», который подошел ко Льву Николаевичу, держа в руке велосипед, и объявил, что мечтал познакомиться и просит позволенья прийти к нам. Приближаясь к дому, встретили кучера Михайлу в телеге с горничными, едущими на детской лошади вскачь. Я очень рассердилась, что без меня распорядились, и вернула их всех домой. А распорядилась Таня, и я ей сделала выговор. Вернувшись, поправляла корректуру «Крейцеровой сонаты», которую не люблю, и она мне всегда неприятна.
Очень холодно и пасмурно. Дня три был такой сильный северный ветер, что все сидели дома. Вася Кузминский из детского пистолета подстрелил Саше глаз и сделал кровяное пятно. Прошлую всю ночь Ванечка не спал, у него живот болел, и я возилась с ним до трех часов, и потом до пятого не спала. Сирень, ландыши – отцвели. Ванечка с няней принесли ночные фиалки. Пошли белые грибы. Очень сухо, трава плоха. Раевский говорил, что у них голод в Епифанском уезде. От Маши письмо, ей, видно, весело у Философовых, и я этому очень рада.
1 июня. Всё были гости. Приезжал муж Анненковой, помещик, занятый юридическими науками, вульгарный, странный человек, но, говорят, доброты и деликатности бесконечной. Привозил с собой Нелюбова, судебного следователя из Льгова, их города уездного: худого, черного идеалиста, восторженного и мрачного. Потом провел вечер Суворин, «Новое время». Он производит впечатление человека робкого и очень интересующегося всем. Он просил позволения привезти или прислать скульптора – еврея из Парижа, лепить всю фигуру Льва Николаевича, и я просила присылать, а Левочка отмалчивался, как всегда. Ему, наверное, это приятно.
Вчера вечером были Самарин Петр Федорович, Бестужев-генерал и Давыдов. Левочка ходил в Тулу пешком, хотел видеть бойню скотины, но вчера не били, и он только видел самое место. Из Тулы привез его на извозчике Давыдов. Ходили вечером гулять, с Давыдовым всё легче и лучше отношения, он очень приятный человек. Пришлось Самарину и Бестужеву рассказывать о моем посещении государя
Как страшно все этим интересуются! А настоящего мотива, самого глубокого всей моей поездки в Петербург никто не угадывает. Всему причиной «Крейцерова соната». Эта повесть бросила на меня тень; одни подозревают, что она взята из нашей жизни, другие меня жалеют. Государь и тот сказал: «Мне жаль его бедную жену». Дядя Костя мне сказал в Москве, что я сделалась жертвой и меня все жалеют. Вот мне и захотелось показать, как я мало похожа на жертву, и заставить о себе говорить; это сделалось инстинктивно. Успех свой у государя я знала вперед: еще не утратила я той силы, которую имела, чтоб привлечь людей симпатией, и я увлекла его и речью, и симпатией. Но мне еще нужно было для публики выхлопотать эту повесть. Все знают, что я ее выпросила у царя. Если б вся эта повесть была написана с меня и наших отношений, то, конечно, я не стала бы ее выпрашивать для распространения. Это поймет и подумает всякий.
Отзывы государя обо мне со всех сторон крайне лестные. Он сказал Шереметевой, что жалеет, что у него в этот день было спешное дело и он не мог продлить со мной столь интересную и приятную для него беседу. Графиня Толстая, Александра Андреевна, писала мне, что я произвела отличное впечатление. Княгиня Урусова сказала, что ей Жуковский говорил, будто государь нашел меня очень искренней, простой, симпатичной и не думал, что я еще так молода и красива. Всё это пища моему женскому тщеславию и месть за то, что мой собственный муж не только никогда не старался поднять меня общественно, но, напротив, всегда старался унизить. Никогда не могла понять – почему?
Дождь с утра, холод, ветер, сидим все дома. Сейчас иду давать первый летний урок музыки детям. Лева и Маша еще не возвращались. Но дома всё хорошо; с Левочкой просто и дружно; дети все тихи и приятны. Приехали дня три тому назад кумысники, но не прошлогодние, а мать с двумя сыновьями; тихие и бедные, по-видимому. Левочка всё говорит, что кумысу не хочется и он пить не будет, но желудок эти дни у него расстроен.
3 июня. Вчера провел у нас день немец из Берлина, приезжал смотреть на Толстого и выпрашивать для своих немецких жидов – Левенфельда и других – какую-нибудь статью Льва Николаевича для перевода. Сам купец, шерсть скупает по России, льстивый и неприятный, весь день испортил.
Вечером говорили Левочка, сестра Таня и я об отвлеченных предметах. Левочка говорил, что есть поступки, которые невозможно ни за что сделать, и потому были мученики, христиане; они не могли возлить идольские жертвы и т. д. Я стала говорить, что просто так подобных поступков нельзя делать, но если для чего-нибудь, для спасенья или добра ближнему – то всё можно. Он говорит: «Ну а убить ребенка?» Я говорю: «Этого нельзя, потому что хуже этого поступка не может быть и для чего бы это ни нужно было – этого сделать нельзя, это хуже всего».
Левочке это не понравилось, он начал возражать со страшным раздражением в голосе; начал хрипло кричать: «Ах, ах, ах!». Меня взорвал этот тон, и я наговорила ему пропасть неприятного: что с ним нельзя говорить, это все его друзья давно решили, что он любит только проповедовать, а я не могу говорить под звуки его злых аханий, как не могла бы говорить под лай собаки… Это было слишком дурно с моей стороны, но я очень вспыльчива.
Была в Туле, говорила с нотариусом много о разделе, мне ненавистном. Заезжала к Раевской, обедала у Давыдовых. Вечером пришел Зиновьев (губернатор) с братом-инженером.