Дневники Фаулз
Шрифт:
Я. Да. Мне хотелось бы, чтобы у Э. был ребенок. Она не может зачать. Это еще один повод для тревоги.
С. А вы хотите иметь ребенка?
Я. Подозреваю, что да. Меня пугают связанные с этим проблемы материальные и домашние. Мне хотелось бы иметь ребенка в основном ради Э. — и моего отца.
С. Не ради вашей матери?
Я. В основном ради отца.
С. Другие поводы для беспокойства?
Я. Я пишу и не печатаюсь.
С. Пытались ли вы опубликовать ваши вещи?
Я. Одну. Безуспешно.
С. Плохие отзывы?
Я. Одни были плохие, другие более
С. Критические замечания были справедливы?
Я. Многие да. Сейчас я переделываю часть этой книги, и переделываю основательно. В основном в плане выражения мысли.
С. Почему вы не пытались опубликовать другие ваши произведения? Ведь у вас они есть?
Я. Я написал еще несколько. Но я пишу очень медленно, и время идет на пользу. Я хочу сказать, пишу я очень быстро, но всегда чувствую необходимость перерабатывать и перерабатывать. Иногда требуются годы, чтобы я смог понять, что не так в стихотворении — даже самое очевидное. Поэтому написанное отлеживается, не выходя на свет, очень подолгу.
С. Нет ли у вас чего-нибудь, о чем вы можете сказать: «Здесь уже улучшать нечего»?
Я. Несколько стихотворений.
С. Вы пытались их напечатать?
Я. Нет.
С. Почему нет?
Я. По целому ряду причин. Прежде всего у меня есть что-то вроде умственного запора, сказывающегося на всем, что я делаю. Я не хочу сказать, что мой мозг дремлет, — напротив, он, возможно, слишком активен. Но мой ум кипит внутренне, незримо, ког-да другие кричат; в том, что я говорю, я гораздо умереннее, нежели в том, что думаю; я не стремлюсь «выкладываться» на людях; сторонюсь всего нового — будь то новая рубашка или резкая смена отношений. Думаю, восемнадцатый век импонирует мне именно поэтому: в нем нет характерного для романтиков разрыва с установленными правилами.
С. А еще какие причины?
Я. Слишком большие амбиции. Мне нужно только самое лучшее, а по опыту я знаю, что лучшее в тот или иной день, или месяц, или год зачастую перестает быть таковым, едва наступит следующий. Меня как наваждение преследует фигура Малларме [616] . В такого рода трудностях, в бесконечном терпении взыскательного к себе писателя я нахожу несказанное удовольствие. А оборотной стороной этого, конечно, становится то, что я паникую перед публикацией и критикой.
616
Разрабатывая идеальный поэтический язык, Малларме неустанно стремился к недостижимому идеалу художественного совершенства. Как и Дж. Ф. на данном этапе своего жизненного пути, Малларме зарабатывал на жизнь, преподавая английский. См. примеч. 1 на с. 540.
С. Может быть, в том-то и заключается корень зла? Внутреннее торможение?
Я. Это, безусловно, важный фактор. К примеру, я нередко вижу себя знаменитым писателем. Меня посещают радужные грезы, и я наслаждаюсь ими. Но, думаю, безвестность тоже мне импонирует. Самое страшное для меня — процесс восхождения на Парнас. У подножия я в хорошей форме, на вершине буду блаженствовать; вся трудность — в положении между.
С. Но разве это не ребячество? Существует ли другой путь к вершине?
Я. Да. Написать книгу, которую сразу оценят как незаурядную — я имею в виду, не только с точки зрения письма, но в полной мере воплощающую в себе автора. Так я одним махом смог бы вознестись с подножия на вершину Парнаса. Я взбирался на него в буквальном смысле слова, живя в Греции. И это было непросто. Однако я не могу применить вытекающего из этого морального урока к Парнасу метафорическому. Карабкаться дюйм за дюймом — это не для меня.
С. Предположим, вы опубликовали книгу, и на нее появились плохие рецензии. Как вы к этому отнесетесь?
Я. Разумеется, буду разочарован.
С. А ваша жена?
Я. Я доверяю ей. Что бы ни случилось, ей в голову не придет меня упрекать.
С. А другие люди?
Я. Мои родители и друзья? Наверное, перед ними мне будет стыдно. Но еще больше — перед коллегами и учащимися. Вот почему мне так импонирует безвестность.
С. Следовательно, их суждения для вас небезразличны?
Я. Не их суждения; их отношение ко мне. Во всех моих книгах есть нечто вроде самораздевания. Если оно увенчается успехом, я не стану возражать. Если нет, чувство стыда возрастет вдвое.
С. Почему во всех ваших книгах есть что-то вроде самораздевания?
Я. Потому что я чувствую, что мое «я» — единственное, что я на самом деле знаю. О собственном «я» я размышляю как о чем-то в третьем лице — настолько оно отделено от меня. Когда я пишу стихи о себе, случается, что глагол, следующий за этим местоимением, я ставлю в третьем лице. «Я любит или ненавидит…» — в таком роде.
С. Что это: результат поэтического выбора или реальное раздвоение вашей личности?
Я. Раздвоение. Я часто думаю о своем «я» как о «другом». Знаю, что это плохо, это ведет человека к наблюдательности, к созерцательности — то есть к бездействию; налицо опять умственный запор.
С. А как обстоит с вашей нынешней работой в Св. Г.?
Я. Я не в восторге от Св. Е и не в восторге от того, что работаю там. Но это имеет свои преимущества.
С. Расскажите.
Я. Я сам себе хозяин, могу преподавать как считаю нужным. В педагогическом плане мне решительно никто не мешает. Меня не устраивает ни одна работа, делать которую приходится из материальной необходимости, — но уж поскольку ее не избежать, я преподаю, и мне это нравится.
С. А как насчет ее издержек?
Я. Мне не нравится работать в школе, не имеющей сколь-нибудь заметного статуса в академических кругах; по сути, она не более чем конвейер, ориентированный на выпуск определенного числа учащихся. Мне хотелось бы преподавать лучше, чем я это делаю. Добиться этого в моих силах, но каждая лишняя минута, проведенная в присутствии, для меня нож острый. Я имею в виду, что мог бы читать больше пособий по педагогике и так далее. Как преподаватель я отнюдь не бездарен, но работаю не на пределе своих возможностей.