Дневники Фаулз
Шрифт:
1 марта
Хронически не хватает времени: слишком мало сплю, полчаса делаю одно, полчаса другое и так далее до бесконечности. Существую.
Опять перечитываю Монтеня — покой и свет в потоке серых будней [629] . Монтень рафинированный европеец, рафинированная индивидуальность, уничтожающая время с такой легкостью, что чтение его книги превращается в чудо, которому не перестаешь дивиться. Сквозь пелену столетий он проскакивает как сквозь сутки. Не то чтобы это было главным его достоинством. Он пребывает вне времени. Он поразительно реален, человечен. До конца реализовавшая себя личность.
629
Изучив право, Мишель Эйкем Монтень (1533–1592) стал советником парламента в Бордо, а в 1571 г. удалился в свое поместье в Мон-тене в провинции Периге, где и написал «Essais» («Опыты»). Ему принадлежит и само это слово: эссе — не что иное, как assay,
Его coq-`a-l'ane — что за восхитительная привычка [630] . Такая по-человечески понятная. А чего стоит его рассуждение о том, как он не может облегчаться на людях (глава 3).
Если бы требовалось спасти от костра одну-единственную книгу — полагаю, это был бы Шекспир. А следом за ним — Монтень.
Стихи. Внезапно нахлынувшее отвращение — отвращение от их риторичности, словесных засоров, неспособности стать моим голосом. Стал вновь пересматривать их. Одну толстую стопу приберегу до того дня — далекого-далекого, когда, думается, начну диктовать это какой-нибудь секретарше, и тогда уж все придет в подобающий порядок. А рядом — тоненькая стопочка тех, какие не вызывают у меня такого отвращения. Странные нынче времена. Я удерживаюсь на плаву потому, что сегодняшний мир до краев переполнен дурным искусством — дурным искусством и тупостью. Когда испытываешь соблазн утешить кровоточащее сердце сравнением, это удается без труда.
630
Дж. Ф. имеет в виду обыкновение Монтеня перескакивать с одной темы на другую (sauter de coq `a l’^ane).
Э. побывала в клинике по лечению бесплодия. Судя по заключению врачей, вся проблема в ней (анатомически). Если у нас не будет детей, меня это не слишком огорчит. В конце концов, это всего лишь еще один шаг к отторженности от мира; а любовь, подпитываемая потомством, отнюдь не для меня. Возможно, Э. пережить это тяжелее: ей приходится проходить через все тяготы. Работа, бездетность, крушение честолюбивых замыслов. Подчас сквозь завесу всех этих невзгод, лежащих на нашем пути, она не видит любви. Я чересчур погружен в мой собственный мир, а у нее — у нее нет ноосферы, где можно дышать. Когда она сидит на месте, вздыхает, ничего не делает, я моментально выхожу из себя, раздражаюсь. Для меня день всегда слишком короток (сейчас она в постели, и ей не нравится, что меня нет рядом); а у нее нет необходимого баланса между жизненным успехом и потребностью существовать в рамках предписанных норм. Она вечно обвиняет меня в том, что я ее ненавижу, что хочу, чтобы ее здесь не было, но мне нужно ее нытье. Покой — это иллюзия, с которой я еще не расстался, но истинная иллюзия — это ложная вера, о которой известно, что она ложная. Может показаться, что Солнце вращается вокруг Земли, но доподлинно известно: это не так. И в любом случае то ожесточенное напряжение, какое подчас возникает между нами, — не что иное, как любовь; только ее так не называют.
Торо «Уолден» [631] . Совершенно замечательная фантазия. Ибо, как мне кажется, Торо вряд ли следует до конца доверяться. Слишком уж извилиста, слишком напоминает Шоу линия его рассуждений; ему непременно нужно всегда быть другим. Я хочу сказать, «Уолден» — произведение того же ряда, что «Утопия» или «Кандид». Стоит снять с него налет довольно приторной реальности, этакой американской прямолинейности, и видишь: оно полно поэзии, прозорливости и восхитительной человечности.
631
В 1845 г. американский литератор Генри Дэвид Торо (1817–1862), удалившись от общества, выстроил для себя бревенчатую хижину на берегу Уолденского озера в окрестностях Конкорда, штат Массачусетс. Эта попытка автономного существования запечатлена в его книге «Уолден, или Жизнь в лесу» (1854).
Еще одно обстоятельство: Торо исчерпывающе воплощает собою всеобщий архетипический миф — не глупый миф о Золотом веке, к которому никто никогда не относился всерьез (разве как к утешительной выдумке), но ту, о, столь поэтичную, теорию, согласно которой нет ничего легче, нежели отряхнуть пыль городов и развести на лоне природы сад и огород с аккуратными бобовыми грядками. Жить на ирландской похлебке и озерной водичке.
В глубине души и я ей не чужд.
А то, что у него «нет таланта к милосердию»? Как с Монте-нем, чувствуешь подчас, что и сам бы мог написать эти строки. Признаться вслух в запретном.
А его стремление жить на полную катушку? «Убивать время — значит утрачивать вечность».
31 марта
На день рождения Э. преподнесла мне маленькую бутылочку виски, бутылку мадеры, флакон одеколона, сигары, прекрасный галстук темно-оливкового цвета и пластинку Пегги Ли с ее безмятежно-солнечным голосом. А вчера часть подаренного ею чека я потратил на трехтомник Айзека Дизраэли «Всякая всячина» (1806), полный очаровательных издевок над нравами и интеллектуальными вывертами конца XVIII века. Напоминает Стерна, но читать его действительно смешно, чего о Стерне по большому счету не скажешь. Заплатил Норману 25 шиллингов. Хотел также купить «Janua Linguarum Trilinguis» [632] Комениуса, но он буквально выхватил книжку из моих рук, приговаривая: «Это очень старый друг», — и добавив, что собирается заново отдать ее в переплет. Чем не детская зависть: сама возможность, что я могу покуситься на любимую игрушку, ввела его в транс.
632
Комениус — латинизированная форма имени чешского литерато-ра-просветителя Яна Амоса Коменского (1592–1670), считавшего, что ключом к европейской культуре является знание латыни. В поисках «естественного метода» (в противоположность старым педантическим методикам) преподавания языка он написал сочинение «Janua Linguarum», в котором посредством параллельных текстов на латыни и чешском излагались сведения о мире. Эта работа была впоследствии переведена на шестнадцать европейских языков.
Э. на днях прочла «Коллекционера» и напрочь отвергла его: слишком лично восприняла разоблачение необразованных [633] . Между тем в моих глазах роман был (и остается) книгой о том, что происходит за пределами нашего мирка; в нем нет ничего о нас, за вычетом нескольких случайных деталей. Никак не удается убедить Э. в том, сколь символичен его замысел. Сколь пронизан Платоном. Золото против свинца. Разумеется, ее симпатии, как и всех прочих сегодня, в полной мере на стороне свинцовых душ. В метафизическом плане этим людям можно посочувствовать. Ведь такими они сделались отнюдь не по собственному выбору. Однако цивилизация есть попытка рассудить, какая из двух противоборствующих концепций одержит верх: «Несправедливость сущего (то есть золотые и свинцовые души) требует абсолютной безупречности личной судьбы» — или: «Прогресс определяют золотые души». Если перевести это на мой язык, Аристос воплощен в Миранде, Поллой — в Клегге; и расползание, засилье, безнаказанность Поллоев обусловлены беспечностью Аристосов, не слишком заботящихся о том, чтобы остаться в живых.
633
В романе «Коллекционер» не получивший образования клерк и собиратель бабочек Фредерик Клегг похищает и заточает в своем доме студентку художественного училища Миранду Грей.
1–3 апреля
В Ли. Наедине со всеми. Ангел во Франции. Почти все время шел дождь. Находиться с ними невыразимо скучно. Физически ощущается абсолютная выхолощенность подобного существования. Хватаемся за спасительные соломинки: кулинарный талант М., спорадические выплески культуры О. и доброжелательность старика. Но подо всем этим — мертвая пустыня. Они безвольно влачатся сквозь жизнь, насыщаясь телевизором и сплетнями; сплетни, бесконечно повторяемые пересуды, нищета духа. Быть может, появись у нас дети, они ожили бы. Впрямую об этом не говорится, но эта тема всплывает во всем, о чем говорит М. Машина, ребенок — вот все, что им требуется от нас двоих. А может, причиной тому, что они меня так раздражают, коренящееся во мне самом чувство вины? Их безнадежная отдаленность. Отчасти благодаря Ли, кажется, безысходно погрязшему в 1920—1930-х годах — не только архитектурно (какая была бы находка для Бедекера!), но и во всех других отношениях. Погрязшему настолько, что даже разговор о текущих событиях звучит на удивление старомодно. Ощущение минувшего времени; люди, закостеневшие в манерах, обычаях, привычках тридцати-сорокалетней давности, подобно улиткам, выставляют рожки в сегодняшний день. Но спокойнее им в собственных раковинах. Улиточные города, города вроде Ли.
9 мая
Месяц назад Элиз вынудила меня подать заявку на работу в Греции (в Британский институт в Афинах). Какой-то частью своего существа я был не против (то есть не против того, чтобы подать заявку); так что «вынудила» здесь — не то слово. Инстинкт же подсказывал другое. Финансовые соображения: во что выльется сняться с места, переехать и обустроить какое-нибудь жилье в Афинах. Неудобства, связанные с новым местом работы. Привычка к этому дому и вещам, которые в нем собраны. Ощущение, что в Св. Годрике я выбился на первые места, — хотя это- то уж наверняка достойно презрения. Причины, причины…
Но главное в том, что моя привязанность к Греции («к» — в данном случае симптоматично) эмоциональна. Греция в моем сознании — нечто чистое, утонченное, золотое, незамутненное; весь шлак и нечистоты, что я там видел (а во время поездки я навидался достаточно), за эти годы жизни в изгнании безвозвратно рассеялись. Реалист сказал бы: «Распростись с мечтой!» Но Греция, живущая в моем сознании, слишком важна. У меня и в мыслях нет расставаться с мечтой. А месяц в Афинах не оставит от нее и следа. Для меня все это символически воплощается в греческих стихах. Не хочу возвращаться в Грецию, пока их не опубликуют. Пока сам не почувствую, что они дописаны (завершены). Они, если можно так выразиться, содержат в себе оправдание прожитых в изгнании лет. Непременно вернусь в Грецию, но лишь тогда, когда до конца переварю последнее путешествие. А возвращаться туда сейчас — то же, что, едва позавтракав, увидеть перед собой тарелку с сытным обеденным блюдом.