Дневники Фаулз
Шрифт:
7 сентября
Читаю Монлюка [642] и Монтеня [643] . Монлюк — блестящий пример эксцентричного мемуариста второго ряда. Там, где на страницах своей автобиографии он описывает сражения, он великолепен; лучшего описателя баталий не отыскать. Местами скучен (в главах, где нет места картинам битв): военный ум не способен к развитию; солдатам вообще не присуще человеческое. Читаю Монтеня и стыжусь того, как я пользовался дневником в последние годы. В нем недостает искренности, недостает всей правды о себе, «самоотдачи» в монтеневском смысле (on se pr^ete aux autrui и т. п.). Отчасти потому, что уже не могу считать дневник стопроцентно личным: в него в любой момент может заглянуть Элиз. Как бы то ни было, вновь не устаю восхищаться Монтенем.
642
Блез
643
Изучив право, Мишель Эйкем Монтень (1533–1592) стал советником парламента в Бордо, а в 1571 г. удалился в свое поместье в Мон-тене в провинции Периге, где и написал «Essais» («Опыты»). Ему принадлежит и само это слово: эссе — не что иное, как assay, испытание на прочность мысли или идеи. «Опыты» являют собой попытку обрести мудрость, анализируя собственные привычки, мысли и чувства, равно как и те, что бытуют в обществе; попытку, все более неуклонно подводящую к выводу, что подобная мудрость недостижима. Недаром с 1576 г. его девизом стало «Que sais-je?» («Как знать?»). Монтеневские бескомпромиссные поиски истины стали для Дж. Ф. источником вдохновения в процессе создания дневников.
23 сентября
Вечер с Джин Бромли, одной из преподавательниц английского в Св. Г Комната, полная молодежи, немного вина, вежливая беседа, отмалчивание. Ужас; засилье провинциалов. Разумеется, не в географическом, а в духовном смысле; провинциальность — состояние ума (теперь уже и в Лондоне). Они неспособны высказать что-то, что может кого-нибудь задеть, завести любой мало-мальски серьезный разговор; причиной тому — застенчивость, уверенность, что не быть провинциальным — значит без восторга отзываться о чем бы то ни было, ни под каким видом не задавать никому вопросов (имена, профессии, религиозные убеждения — все это под негласным запретом). Под запретом и искусство (допустимо лишь: «А вы видели…»). Таким образом, находишься в комнате, кишащей заградительными знаками; ни один не смеет выйти за рамки дозволенного, опасаясь прослыть то ли столичным хлыщом, то ли провинциалом. Мерзкая ничья земля, напичканная банальностями.
«История современной Франции» Коббана. Постреволюционная история Франции катастрофична. Неужели двойником замечательного эгоцентризма в искусстве выступает чудовищный эгоцентризм нации? Все эти горькие кровопускания; они заставляют меня ненавидеть Францию. А издали мне улыбается Монтень.
А вот Монлюку девятнадцатый век пришелся бы по вкусу: он как раз пролегает по его жалкой улице.
27 сентября
Кингсли Эмис «Девушка вроде вас». Слабая, противная книга; грехи автора искупает, что она легко читается и местами неглупа. Мастерство Эмиса — в создании карикатур; то есть, по сути, оно диккенсовское. Беда лишь в том, что когда-нибудь в будущем ее воспримут как реалистическое отображение жизни, как мы поступили со столь многим из написанного Диккенсом. Такого рода аберрация заслуживает наименования; не назвать ли ее «диккенсовской иллюзией»?
Реальный масштаб Эмиса проступает, когда возвращаешься к жизни, которую он окарикатуривает, к идеям, которые он стремится проиллюстрировать. Выглядят они, похоже, так. Первое: секс — нечто, берущее начало в сфере животного. Де Грие [644] молил: «Избави нас от любви»; персонажи Эмиса, похоже, подразумевают (не говоря вслух): «Избави нас от секса». Второе: в личном плане аморален и способен на предательство каждый; те же, кто на это не способен, «простофили» или «зануды». Третье: любовь — это миф, ее не существует (ни одна пара разумных людей в наши дни не способна оставаться верными друг другу в сексуальном плане).
644
Главный герой романа аббата Прево (1697–1763) «Манон Леско». Охваченный безответной страстью к Манон Леско, шевалье де Грие проходит через целый ряд злоключений.
Он, разумеется, пуританин и плюс к этому прирожденный насмешник: насмехается над буржуазностью, над вылощенным аристократизмом, над «высокими» чувствами, душевными порывами, добром. И, не ведая пощады к прекраснодушным амбициям, зачастую попадает в цель. Однако его сатира сродни беспорядочной пулеметной пальбе. Все, что ненароком попадает в прицел его орудия, сравнивается с землей.
Мне не импонирует клочковатая, напоминающая технику иных живописцев манера его письма. Подчас задевающая за живое, но не трогающая. Шероховатая. Местами настолько, что какие-то фразы перечитываешь по три раза. С «только лишь», всплывающим к месту и не к месту на каждой странице.
Что не затмевает искупающих это несомненных достоинств: его умения чувствовать пульс времени (людей, подобных его персонажам, не существует, но отдельные выхваченные черточки поражают точностью) и саркастического ума.
6 октября
В колледже Св. Г. Чистый фарс. Вчера был вечер, традиционно устраиваемый в начале семестра в честь новых студентов-иностранцев. Кофе, обходительная беседа, показ слайдов и под конец мое коротенькое приветствие — с призывом быть снисходительными друг к другу. Все это — попытка подать в выгодном свете Св. Г., Англию и Лондон, не более. Кошмарного качества слайды знаменитых лондонских зданий при дневном свете, старый добряк бифитер, добренькие старички-ветераны в Челси, добрейшие бабушки-цветочницы, добрая старушка-столица — словом, благодушное старье. И вдруг Гилберт встает и объявляет:
— Днем нам звонили из полиции, сообщили, что в Хэмпстеде орудует насильник, девушкам не следует вечерами ходить поодиночке, а если рядом остановится машина, пусть бегут без оглядки.
Восхитительно; ради этого стоило проскучать весь вечер.
Наше отделение разрослось; секретариат тоже. Оказия с Оппенгейм не прошла втуне для преподавательского состава; в глазах коллег — смутное ощущение неловкости и что-то от обиды обманутого ребенка; испытываю трудности в общении. Им не по Нраву мой цинизм и то, что я не брезгую крепким словцом и соленой шуткой; похоже, есть подозрение, что я не столь уж выматываюсь на работе. Все недавно получили надбавку, а ничто так не разочаровывает, как надбавка. Странно, но это так. В этом убеждает то, что творится по всей стране. Надбавка — что-то сродни допингу. Можно жить и без него, но, раз приняв дозу, уже не остановишься. В секретариате люди гораздо приятнее, нежели у нас; во всех этих преподавательницах английского проглядывает нечто робкое и неистребимо провинциальное. Кэрри с ее всегдашними «что вы, что вы…»; Брокуэлл с ее приземленностью — милая простая женщина, но, как и все они, без полета. Бромли — эта мышка, выскочившая из стен Оксфорда: по всей видимости, ни Оксфорд, ни английская литература, ни что-либо другое ничему ее не научили. Брэмелд просто невежественна и тупа, что-то вроде зануды-учительницы в сельской школе. А новенькая из Дублина — какая-то странная, двуличная. Не представляю, что она себе думает. Эти нежные создания обмениваются между собой дежурными шуточками, этакими готовыми суждениями, которые прячут, как улитка рожки, чуть к ней прикоснешься. Чувствуешь, что им наплевать на все по-настоящему важное, будь то запрет на ядерное оружие, или поэзия, или большое искусство, или честность по отношению к самим себе; интересы не простираются дальше их уютных псевдобуржуазных домишек и собственного «я». Искусство волнует их лишь постольку, поскольку говорить о нем считается модным; словом, не спеша откусывают от жизни по кусочку. Провинциалки.
В секретариате народ получше: к примеру, миссис Баррет, пожилая шотландка, знакомая с Дарреллом и Миллером, — славная, энергичная, острая на язык женщина левых взглядов. Мне доводилось слышать, как она поддразнивает чернокожих девушек, а все они ее любят; и еще миссис Зингер, еврейка; у нее нет и десятой доли культурного багажа, каким могут похвастать другие, и, однако, она ухитряется быть современнее всех прочих. Какое-то свежее и вместе с тем трезвое восприятие вещей и людей такими, каковы они есть. Ничего из себя не строит, просто работает. Делает свое дело и курит; не из тех, что никогда не возьмут сигареты и бесконечно болтают о работе. Из сотрудниц английского отделения не курит никто; есть в некурящих женщинах что-то бесполое. Может, в этом-то их проблема: ни у кого из них нет и намека на сексуальную привлекательность. А вот старушку миссис Баррет природа не обделила, и это чувствуется; да и миссис Зингер притягательна, в современном смысле слова. Правда, она никогда не пускает в ход свое умение нравиться мужчинам, как подчас делают — впрочем, без особого успеха — женщины в нашем отделении. Но тем не менее изюминка в ней есть. Я пришел к выводу, что лишь эти двое (и еще Флетчер) — единственные нормальные люди из тех, кто меня окружают. Остальные — манекены.
Временами, когда ощущаю их неприязнь, мне становится не по себе. Начинает казаться, что я скуп: к примеру, ни разу не появился в учительской с ритуальной коробкой печенья, да и другого жеста доброй воли к коллегам не потрудился сделать. Не очень-то помогаю им и по части ведения занятий. Словом, взаимное общение минимально; но, с другой стороны, разве в наши дни это не становится общим местом? В Англии больше никто ни с кем не общается. Со студентами это в десять раз легче: они знают, что я имею в виду, и готовы стараться меня понять.
13 октября
В прошлый уик-энд разглядывал в Ли старые фотографии. Дедушек, бабушек, отцов тех, кого почти не помню. Групповые портреты людей, которые давным-давно умерли. Самое тяжелое впечатление (о фотографиях викторианской поры речи нет: они лежат слишком далеко во времени, чтобы волновать) оставил выцветший снимок членов филбрукского теннисного клуба. На нем м-р Авила, м-р Терл, м-р Марли, м-р Норман, м-р Мам-форд — чуть ли не все отцы города в период, когда мне не было и десяти; и вот никого из них уже нет на свете. Мой отец пережил всех. Просто невыносимо видеть эти лица умерших — и среди них собственного отца. Идем мы с ним в воскресенье утром по Чокуэлл-Бэк, а меня так и подмывает сказать: «Не хочу я, чтоб ты умирал». Но такие вещи вслух не произносят. Во всяком случае, у нас, англичан.