Дневники Фаулз
Шрифт:
Автобус возобновил движение, Моник вернулась на прежнее место, я сел рядом. Некоторое время она была оживленной, болтала со всеми, кроме меня, потом снова стала позевывать и искоса посматривать на мое плечо. Я похлопал по нему, приглашая прилечь, и она склонила головку.
— Ca ne vous g^ene pas?
— Pas du tout [386] .
Но мне в очередной раз не повезло. Мотор закашлялся; каждый раз, когда начинался подъем, в нем что-то постукивало. Какое-то время мы ехали неровно, с толчками, потом последовала серия жутких стуков, и автобус остановился. Тогда мы еще этого не знали, но, по сути, то был конец нашего отдыха.
386
— Я не помешаю?
— Нисколько (фр.).
Шофер выискивал поломку, а мы, обступив его, молчали. Впереди, в четверти мили от нас, виднелась деревушка. Вокруг пустынное жнивье, голые холмы, долины, к северу — основная горная
— C’est pour deux heures, au moins [387] .
Часть передаточного механизма не работала, такую поломку в деревне не устранишь, даже если там есть мастерская. Мы толпой побрели к домам. Довольно большая деревня, почти городок, под названием Колманар вся состояла из белых, выжженных солнцем домов. Главная улица шла вниз, под уклон; с нее открывался потрясающий вид на серо-голубые горы. Первые два дома были кофейни. Мы пошли во вторую, где на заднем дворе стояли столики под решетчатой, увитой виноградом крышей, и заказали кофе. Поль взял еще консервированные персики. Клод сидел рядом с Моник, держал ее за руку, обнимал за плечи. Она смеялась, склонялась к нему. Кто-то вбежал и сказал, что начинается месса. Все католики повскакали со своих мест. Клод увел Моник, держа за руку. Поль тоже ушел, и я остался один.
387
Здесь работы часа на два, по меньшей мере (фр.).
Вошли два чернорубашечника. Среди нас были двое или трое юношей, которые всегда ходили в черных рубашках, — полные ничтожества. Им хотелось погулять, повидать «le gibier du pays» [388] . Мы отправились на небольшую экскурсию — я руководил ею. Поднявшись на холм, вышли за пределы деревни, миновали редкую оливковую рощу и спустились в долину, заросшую опунцией. Я был мрачен: мне ужасно хотелось побыть в одиночестве, а эти два черных попугая трещали не переставая. В час дня они заговорили об обеде. Я сказал, что есть не хочу, а они пусть идут обратно. Как только чернорубашечники скрылись из вида, я стал взбираться по склону долины, ориентируясь по вершинам деревьев. Вдоль тропинки тонкой струйкой бежал ручеек из прохладного родника, таившегося в зарослях папоротника. Я вышел на небольшую рощицу, потом на другую — зеленую и тенистую, какую можно встретить в Англии. Множество птиц и полное безлюдье. Посидел немного в тени, у родника, чувствуя себя совсем несчастным. Первый раз я признался себе, что влюблен в М., признав также и горькую правду — она не проявляет ко мне никакого интереса. Обычно эти два фактора взаимодействуют: когда видишь невозможность взаимности, гордость не дает тебе погрузиться в чувство с головой. Но М. таинственным образом проскользнула в мое сердце, похитив его прежде, чем я это понял, и теперь унесла навсегда, даже не подозревая, что натворила. В этом bosquet [389] я чувствовал себя вне туристской группы, вне обычного течения жизни, вне всяческих обязательств и понимал меланхолическую психологию затворника. Этот час, проведенный на природе, был часом прозрения. Я понял, что, преследуя М., не испытаю ничего, кроме горя; и тогда остаток отпуска принесет мне только печаль и горечь, которые отравят прежние добрые чувства к остальным членам группы. Все было не совсем так, но этим утром я возвращался, понимая сущность моей маленькой трагедии; как обычно, пребывание на природе меня очистило.
388
Какая здесь водится дичь (фр.).
389
Лесочке (фр.).
Вернувшись, я поел винограда и присоединился к остальным, устроившимся у дороги, — кто спал, кто просто лежал в тени деревьев. М. и ее окружения с ними не было, но из-за жары и усталости я не находил в себе сил волноваться по этому поводу. Крестьяне стояли на верхней дороге и разглядывали нас. Хромой, трясущийся нищий поочередно обошел нас всех. Он так смиренно и долго нас благодарил, что наша милостыня стала не подачкой, а дешево доставшимся чувством самоуважения.
Этот вечер принадлежал Нанни. После ужина она объявила, что надерется. Будет пить малагу. Мы все собрались вокруг большого стола, и она сидела с нами, улыбаясь, как девственница, которой надоело беречь свое сокровище, и пила малагу бокал за бокалом. Я ходил в бар пару раз, чтобы наполнить ее бокал, а заодно и сам выпил достаточно коньяку для поднятия духа. Над Нанни подшучивали, говорили, что у нее двоится в глазах, раскачивали стол, называли неточное количество выпитых бокалов. Ее глаза затуманились, она говорила необычно громко, но в целом держалась потрясающе. Жуто следил за ней с улыбкой, но сам не шутил. Казалось, он завидовал мне, потому что я был заводилой. Нанни, должно быть, выпила десять или двенадцать бокалов, большую часть бутылки, когда мы — пять-шесть человек — решили покачаться на деревенских качелях.
На главной улице было много народу, и мы произвели на них тот же эффект, что и волшебная дудочка на детей из Гамельна. Сначала за нами пошли дети, потом молодежь, и наконец повалили все остальные, смеясь, крича и толкаясь. Мы с Нанни стали качаться — море лиц вздымалось и опускалось вместе с нами. Нанни визжала от удовольствия. Толпа все больше возбуждалась, а с ней и владелец качелей; в результате я перепугался, что мы можем совершить полный оборот. Сооружение дрожало и пошатывалось при каждом новом рывке. Нанни радостно вскрикивала. Я тоже что-то кричал, стараясь не думать, что случится, если мы рухнем на бетонное покрытие. В конце концов мы остановились, однако Нанни хотела кататься еще, и мне пришлось повторить этот кошмар снова.
Толпа становилась неуправляемой. Мы пошли в направлении кафе, пели, держась за руки, и танцевали в окружении безумной толпы крестьян — их была не одна сотня, и они продолжали идти за нами. Теперь они толкались, щипались — словом, не оставляли нас в покое, беззлобно, но грубо. Разбившись на небольшие компании, крестьяне бегали и орали. Только мужчины и дети. Я устал от этого гвалта и шума и переместился в задние ряды, где на меня не обращали внимания. Вдруг воцарилось молчание — на середину дороги вышли четверо полицейских. Толпа чудесным образом вмиг рассосалась. Плотный коротышка в элегантном сером костюме представился местным судьей и принес свои извинения за причиненное беспокойство. Произошел обмен любезностями; Жуто заговорил с ним о юриспруденции. Смертельно уставший, я сел поблизости на насыпь. Подошла Нанни, плюхнулась рядом и привалилась ко мне, мягкая и податливая. Думаю, можно было бы увести ее с собой — соблазн был велик, — но останавливало самолюбие: я помнил, как она танцевала с Жуто. Я хотел ее, но не сейчас, пьяную, поэтому мы просто сидели и молчали. Жуто поглядывал на нас. На его лице блуждала кривая улыбка, и я понимал, что он боится и ненавидит меня. Всегда ли ненавидят соперника? Скорее ненавидят те качества, что привлекают любимую женщину.
В основном из духа противоречия я повел Нанни чего-нибудь выпить. Жуто тоже вскоре пришел и стоял за нами, все так же криво улыбаясь. Похоже, Поль тоже решил быть вредным и предложил нам улечься спать вместе. Мы забрались на холм напротив кафе, где Жуто поставил палатку. Я чувствовал рядом теплоту и нежность тела Нанни, слышал ее смех и заторможенную речь. Ярко светила луна. Мы подошли к палатке, разбитой под оливковым деревом, и здесь нас ожидало первое потрясение. В нескольких местах по палатке прошлись бритвой. Мы разделись и забрались в спальники. Нанни лежала вплотную к палатке Жуто. Повернувшись спиной к набежавшим зрителям, которых мы привлекли своими действиями, я увидел, что Нанни просунула руку под край палатки. Я испытал укол ревности и лежал без сна, глядя на сияющую луну, но уши навострил — не услышу ли звуки шепота или шорох. Но было тихо. Поль — с очаровательной беспечностью — спал так близко к Нанни, что мог бы дотронуться до нее. Бедный Жуто — как он, должно быть, злился. Хотя у него оставалась возможность посмеяться последним: у меня, как и в предыдущую ночь, недостало сил шпионить, и я заснул крепким сном.
Семнадцатый день. Невеселый завтрак. Стало известно, что сломанную деталь заменят только через несколько дней. У М. и Тити пищевое отравление, у кого-то жар; все устали, горячатся по пустякам, начинается распад. Невыносимый зной.
Вечер безрадостный, унылый; все в депрессии, которую я не разделяю. Немного выпил. Пробовали петь, но без Моник и Тити в пении отсутствует задор. Пели один из грустных мадригалов де Лассо. Все спали в одном месте, под огромным старым ореховым деревом, на склоне холма, подальше от дороги. Я лежал немного поодаль от остальных, внутренне поздравляя себя с тем, что догадался найти место, где утром меня не разбудит солнце. Тридцать спальных мешков, залитых лунным светом. Еле слышный шепот, потом тишина.
Восемнадцатый день. Расчет оказался верен: солнце меня не разбудило, но разбудило моих попутчиков. Однако я не рассчитывал, что все они окружат меня и будут трещать как сороки. Время от времени кто-нибудь говорил:
— Regardez John qui dort, c’est degoutant [390] , — а я вздыхал, охал, ворчал, не выходя из дремы; их голоса я слышал сквозь сон. Мне это нравилось. Потом, лежа под деревом, мы подкалывали друг друга, хотя и чувствовали себя разбитыми, и так продолжалось почти до десяти. Несколько раз мимо, с хрюканьем и топотом, проходили гурты деревенских свиней. Чтобы удержать животных на расстоянии, мы бросали в них крупные комья земли.
390
Только взгляните на Джона — он спит; это отвратительно (фр.).
Мы с Полем пошли умываться к фонтану, оставив после себя отталкивающее зрелище: чистая вода стала мыльной, в ней плавала пена. Но как же приятно умываться ледяной водой, черпая ее из фонтанной чаши, когда тебя вдобавок окружают голые, выжженные солнцем холмы! Я поймал большую жабу, обильно помочившуюся при поимке, и понес ее в кафе, спрятав в сумку для туалетных принадлежностей; у всех она вызвала только отвращение.
Ленч устроили под ореховым деревом. Я предпочел бы поесть в кафе подле М. Впрочем, она вскоре пришла одна и улеглась спать. Во сне она, когда вот так лежит на земле, выглядит очень юной и стройной, нимфой. Пришла Аник, затараторила своим неприятным, визгливым голосом, и тогда Моник встала и отошла. Я видел, как она расположилась неподалеку под оливой, и, когда к ней присоединилась еще одна девушка, не удержался и тоже пошел туда. Мы лежали там и молчали. Сейчас, холодным сентябрьским вечером, я вспоминаю твердую землю, зной, ветви оливы, платье в клетку, ее голову, лежавшую на правой руке. Солнце, лихорадочное возбуждение. Время и солнце.