До ледостава
Шрифт:
– Что ещё у вас в лабазе было? Всё, что вы сказали? – смущаясь, он всё ещё не привык к роли человека, которому до всего дело, спрашивал Глохлов.
– Чай был. Карошай чай. Плитка двенасать штук. Большая плитка, и на ней два рука. Белый рука, чёрный рука – сдраствуй делат.
Осмотрел Глохлов самым тщательным образом и место происшествия. В тайге, неподалёку от лабаза, обнаружил обрезки упряжи, чагой порубили на дрова, нашли и гурумы, и лыжи, на них пробовали ходить по траве и поломали. Ганалчи долго держал в руках сломанную лыжу, разглядывал
«Что делать? – думал Глохлов. – Вернуться в Буньское? Вызвать следователя? Но на всё это уйдёт много времени. И экспедиция тоже уйдёт далеко. Где тогда искать партию? Останутся ли какие улики? Какие доказательства, что лабаз обокрали экспедиционники? Единственная улика – чай, эти необыкновенные плитки, на обёртках которых «рука рука сдрасте делат».
И Глохлов принял решение. Две недели шёл он по таёжным следам экспедиционной партии, точно не зная, та ли, в которой идёт преступник. А если нет, то начинай всё снова. Партий в том году в тайге было добрых два десятка. Оброс Глохлов за две недели, отощал, оборвался, но всё-таки нагнал геологов. Вывалился из тайги на их стоянку и в первый же вечер у костра увидел в руках у одного из парней необычную плитку чаю.
Парень снял обёртку, кинул её в костер, и Глохлов, достав прутиком уже занявшуюся было огнём бумажку, сказал:
– Хороший чаёк пьёте.
– Выдержанный, – осклабился «чаёвник». На обёртке стоял год выпуска – 1924-й. С тех пор и лежал в лабазе у охотника и пролежал бы ещё. «Для чёрного дня», – объяснил потом Ганалчи Почогир.
Каким же он должен быть, этот чёрный день, коль только что минуло военное лихолетье?
С тех пор и занялась у Глохлова дружба с семьёй Почогиров, а через них – и со всеми эвенками…
7 октября, вниз по реке
Остановились на ночёвку возле скрадня – врытой в землю бочки с бензином. Заправив бачок и две канистры, Глохлов решил, что идти в сумерки рекою опасно, лучше дождаться утра, переночевав тут.
Нарубили лапника для подстилки, соорудили навес на случай дождя ли, снега, вскипятили чай и теперь вот грелись у огня.
– Знаешь, Комлев, а ведь это ты убил Алексея Николаевича.
– Так ведь я вам говорил…
– Нет, не так, как говорил. По-другому. Ты его не случайно убил.
– Это как же так?
– А вот так! А как, я тебе рассказать могу. Только лучше тебе самому правду сказать. Все равно ложь-то вскроется.
– Ин-те-ре-е-есно, – Комлев наклонился к Глохлову, чтобы лучше разглядеть его лицо.
– Интересно или нет, но не получается в жизни так, как ты говоришь. Не так всё было, Комлев, не так.
– А как же?
Не обращая внимания на вопрос, Глохлов продолжал:
– Что не так, ты сам знаешь. Но вот силы-то, мужества гражданского у тебя не хватает, чтобы признаться.
– Вымогательство это, вымогательство…
– Ишь ты, какими оборотами-то…
– Не по закону опять же действуете. Хотите добиться нужных вам показаний. Это мы знаем. Учёны.
– Что, не в первый раз дело с милицией имеете?
– В первый ли, в последний, Матвей Семёнович, только я вот что скажу. Вы при оружии да при силе. Вы, конечно, из меня что угодно выбить можете, вы даже меня и прикончить можете, – снова вроде бы начал бледнеть лицом Комлев, снова задрожал его голос. – Но я вам вот что скажу: не имеете права. Не имеете! – он уже кричал, поднявшись на ноги и пятясь от костра в темноту.
– То ли и вправду псих, то ли играешь психа, – спокойно сказал Глохлов и вдруг жёстко приказал: – Сядь! Ты у меня арестованный! И кончай припадничатъ! Сядь!..
– А что, бить будете, да? Бить? А может, совсем убьёте? Так ведь я вот, – он вдруг рухнул на колени и пошёл на них, вытянув вперёд руки, – прощения прошу. Не убивайте, не убивайте, жить охота мне. Дети у меня! – Он уже кричал на всю тайгу, кажется сам веря в то, что Глохлов вот тут сейчас выпустит в него обойму из пистолета.
На какое-то мгновение Глохлов растерялся, а растерявшись, вдруг поймал себя на желании и впрямь ударить Комлева, уж очень противен был он. Комлев нарочно хватил себя рукою за лицо. Сорвал подсохшие на ранах струпья и, замарав ладонь кровью, тянул её к лицу Глохлова:
– На вот, пей кровь-то! Пей! Только хрен тебе! – вдруг взвизгнул Комлев, и лицо его разом вытянулось. – Не убьёшь и не тронешь! Ты меня, если что, на себе потащишь, сам сухаря последнего не сожрёшь – мне отдашь. Я к тебе законом привязан, законом! Куда ты от него денешься? Он к тебе ещё больше, чем ко мне, закон-то, строг. На-ко, выкуси! – И поднял перед лицом сложенные в фигу пальцы. И, задохнувшись, словно только что вбежал в гору, сел у костра, отплевываясь.
Плевки шипели на углях, а Глохлов, скрытый пламенем костра, сидел, чуть отодвинувшись в тень, так и не проронив за всё время ни слова, обескураженный выходкой Комлева.
А тот, отплевавшись и отдышавшись, снова говорил, но теперь уже ровным голосом:
– Я, майор, законы и кодексы не хуже твоего знаю. И ты меня на бога не бери. Мы тоже не какие-нибудь тёмные, мы советские тоже люди. Знаем, что к чему. На кой ты на меня убийство лепишь? На кой? За что?
– А за то, что ты золото, Комлев, крал! – Глохлов и сам не ожидал, что так ответит. Получилось это как-то помимо воли. – Крал. А на этом тебя Многояров и поймал. А ты ему за это пулю…
Комлев что-то хотел сказать, но только охнул там за пламенем, словно бы обжёгся.
Замолчал и Глохлов. Тягчайшей была тишина, и даже пламя горело беззвучно, пожирая сухое дерево.
– Что молчишь? – некоторое время спустя спросил Глохлов.
– А что мне говорить-то?
– Золото крал?
– А ты видел?
– Не видел, да знаю.
– Докажи!
– Докажу.
Совсем мирная шла беседа. Только в голосе Комлева появилась едва уловимая неуверенная нотка, тогда как голос Глохлова звучал спокойно и уверенно.