До различения добра и зла
Шрифт:
Я и не подозревал, что, несмотря на стремительное движение и счастье, я смертельно ранен «армейской» бездной. Яд попал в меня и медленно делал свое дело. Ведь как бы я ни старался все забыть, я знал, что столкнулся в армии с самой жизнью, и позорно проиграл это столкновение. Я мог изображать из себя уверенного, счастливого человека, но внутри меня притаилось презрение к самому себе. Я выжил. Но это не было моей заслугой. По большому, «гамбургскому» счету – а я всегда признавал только такой счет – мое выживание было делом счастливого случая. Я не мог беззаботно радоваться тому, что мясорубка жизни ненароком выпустила меня на волю. Ведь мое освобождение – это, возможно, всего лишь отсрочка. Завтра она, жизнь, может снова захватить меня в свою пасть. Ведь гласит же народная мудрость: от тюрьмы и от сумы – не зарекайся. Что будет, если я снова подвергнусь давлению этих страшных
Но понял я это лишь много лет спустя. Страх, который жил во мне, был незаметен для меня и я рассмеялся бы в лицо любому, кто вздумал бы просветить меня на этот счет.
Пока же я был счастлив и свободен. Правда, очень скоро, через пару недель, свобода и счастье исчезли – я очень быстро привык к тому, что я уже не «раб лампы», к тому, что я вновь живу в привычной для меня среде.
Более того, очень скоро я сделался вновь несчастным. Это была все та же «несчастность», что одолевала меня в доармейские годы. Я по-прежнему был несчастно влюблен. Я по-прежнему был одинок. И у меня все еще не было «почтенного занятия», «своего дела».
Еще в армии я попал в своеобразный «колодец субъективного» – окружающая действительность была столь отвратительна и пугающая, что я полностью погрузился в свои чувства и мысли, со всеми вытекающими отсюда пагубными последствиями. В некотором роде это было сумасшествие – «варясь в собственном соку», я перестал трезво воспринимать вещи и людей, и, прежде всего, самого себя.
В эти годы в СССР громыхала «Перестройка». Я старательно читал газеты и журналы и всей душой участвовал в происходящем. В армии я написал странную книгу. Это был политический памфлет, написанный эзоповым языком – прямо писать о том, что думаешь, все еще было страшно. Я отослал рукопись маме, получил ее назад в отпечатанном виде, и через Владу попробовал распространить среди студентов философского факультета. Помимо всего прочего, это была попытка возобновить и развить отношения с Владой, попытка очаровать ее своим умом.
Мне и сейчас стыдно вспоминать об этой истории. Извинением, мало меня утешающим, может быть лишь мое сумасшествие.
Книга была дрянной, но Влада, по доброте душевной, пообещала попробовать «распространить» ее среди «мыслящих» студентов. Но вскоре она обнаружила и моего троянского коня – мое желание войти в контакт с ней. Естественно, она достаточно жестко отреагировала на это. В ответ я нахамил, в надежде сделать невозможным для себя вновь обратиться к ней. Моя гордость страдала от осознания неспособности преодолеть страсть к этой девушке.
Возвращение домой не улучшило моего положения. Я все еще пребывал в «колодце субъективного». Меня переполняли мысли и чувства, но мне не с кем было поделиться ими, и они бурно загнивали в моем мозгу.
Я пробовал писать. Для этого я ходил в читальный зал МГУ, воспользовавшись старым, доармейским читательским билетом курьера университета. Но вид счастливцев – студентов МГУ – делал меня еще более несчастным. Вокруг бурлила жизнь: люди постигали науки, веселились, влюблялись, ссорились. Мимо меня проплывали важные профессора, пробегали «ботаники», прокатывались шумные ватаги; девушки сверкали голыми коленками из-под коротких платьев и манили накрашенными губами – я же брел мимо, печальный и подавленный. Мне ужасно хотелось всего этого. Но это богатство жизни было мне недоступно. Я был никто, мошенническим образом, проникший в читальный зал университета. Даже если мне удалось бы познакомиться хоть с кем-то, я просто не осмелился бы признаться, что я – никто. У меня не было ни профессии, ни звания, ни статуса. Я – тот, кто вернулся с «каторги».
В довершении моих несчастий, я время от времени встречал Владу. Она не замечала меня, я не замечал ее. Но притяжение любимой было столь сильно, что против своей воли, стыдясь и коря себя за слабость, я несколько раз пробегал с деловым видом мимо нее. Сердце мое бешено билось, голова была в тумане. Наконец я овладевал собой, меня заполняли ненависть к самому себе, презрение к своей слабости. Тогда я выбегал на улицу и, как сумасшедший, носился по территории университета, стараясь в быстрой ходьбе найти облегчение.
Я утешал себя мыслью, что в этих зданиях много людей, но по идеальному, конечному счету здесь должен быть, возможно, один лишь я. Ибо гений всех времен и народов – это я. И это скоро обнаружиться. Я поступлю в университет, получу право публиковать свои сочинения, и мир не сможет не заметить меня. Он покорится мне. Он будет у моих ног. Умные люди захотят общаться со мной – у меня будут друзья. Мои книги будут читаться и почитаться – у меня будут деньги и слава. Вслед же за славой придут толпы поклонниц. И, возможно, Влада поймет, как сильно она ошиблась, как сильно она просчиталась, как глупа она была, не распознав в гадком утенке мировое светило!
Успокоенный, но несчастный я возвращался в читальный зал и продолжал писать статью о бюрократии как господствующем классе.
После, окончив ее, я попытался пристроить свой текст в журнале «Новый мир». Ничего не вышло. Статью вежливо отвергли. Возможно, она и в самом деле была не стоящей.
Весной я поступил на работу в издательство МГУ. Опять курьером. Это несколько развеяло меня. Новые впечатления и новые хлопоты притупили мой душевный надрыв. По долгу службы я посещал министерство образования – относил бумаги. Часто такие посещения больно уязвляли мое самолюбие: чиновники принимали меня за солидного человека, вежливо здоровались, протягивали руку, предлагали присесть и резко менялись в лице, когда узнавали, что имеют дело лишь с курьером.
В издательстве мне нравилась одна девушка, но она не обращала на меня внимания. Мое приглашение в кино вежливо отвергла.
У меня появился приятель – Владлен. Он был курьером из соседнего отдела. Однажды я стал свидетелем забавнейшей сцены. Рассказываю ее, как весьма характерную для того времени историю.
Владлен любил являться на работу в шортах – привычка вполне простительная для семнадцатилетнего юноши, работающего курьером. Начальница сделала ему замечание. Владлен возразил: почему девушки могут приходить на работу в шортах, а он не может? Начальница ответила: «Они надевают под шорты колготки. Если ты так же будешь одевать под шорты колготки, то можешь являться на работу в шортах». Естественно, такая перспектива его не воодушевила, и с тех пор он приходил на работу в шортах; здесь же надевал брюки. И вот раз, он прибежал совершенно не в себе – Владлен был на митинге. Он был возбужден смелостью и радикальностью идей этого митинга. Он был счастлив быть свободным и радикальным. Он мог кричать на митинге во всю глотку: «Долой КПСС!» Обо всем этом, захлебываясь от восторга, Владлен рассказывал мне в туалете, снимая шорты и одевая брюки. Внезапно он замолчал, переменился в лице – страх исказил его черты – и запрыгал на одной ноге, так как запутался в брюках, к закрытой кабинке. Ему показалось, что она очень подозрительно закрыта, что там, в кабинке, сидит человек, который все слушает, все записывает и все, возможно, донесет до ушей всемогущего КГБ. В отчаянии он ломился в закрытую дверь, как сумасшедший. Смеясь, я успокоил его, сообщив, что уже два дня кабинка закрыта из-за неисправности. Но я был поражен столь мгновенной сменой политического радикализма и смелости безграничным ужасом перед властью. Впрочем, такими перепадами страдали почти все в те безумные годы советской «перестройки». Кстати, в девяностые я встретил однажды Владлена на улице. Теперь он был уже патриотом и государственником, горько жалел о гибели СССР, клеймил «дерьмократов».
Примерно, в то же время, вернее, год спустя, я утерял веру в коммунистические идеалы. Здесь я, пожалуй, дам пояснения, с тем, чтобы были понятны некоторые мои поступки, которые я совершил впоследствии.
Дело в том, что большевикам я перестал верить очень рано. Мой отец пережил коллективизацию, потом он служил в войсках НКВД. То, что он видел, внушило ему неизбывные страх и отвращение. Отец столкнулся с нечеловеческой практикой советского режима. Он больше не верил словам большевиков, ибо на собственной шкуре испытал их дела. Но пропаганда делала свое дело – западный мир казался ему столь же ужасным. Он сделал вывод, что государство – это страшное зло, но зло необходимое. Как человек сталинской эпохи, отец понял: лучше не высовываться – серп срезает лишь высокие колосья; самый лучший способ спастись – раствориться в общей массе. Именно этим он и занимался всю жизнь. Это было неадекватное поведение. Уже давно почти никого не сажали и не расстреливали, но страх, пронзивший его во времена сталинских чисток, был по-прежнему живым. Он мог бы сделать блестящую карьеру, поскольку окончил элитарный институт, но он не вступил в партию и отказался от выгодных, но заметных должностей, поскольку боялся быть «вырублен» как заметная фигура. Этому же стилю поведения он учил и меня.