До свидания, Светополь!: Повести
Шрифт:
Это мучило её беспрестанно — «необразованность». Когда Егорке три исполнилось, пошла в вечернюю школу, в восьмой класс, однако и двух четвертей не вытянула. Детские хвори, работа, хозяйство, но это все не самое главное, это бы все одолела. Гришка все больше отдалялся от неё, и теперь, кажется, бесповоротно — это причина? Утеря, так сказать, центрального стимула? Не совсем так. Не совсем… «Вишь, скажет, специально в школу пошла, чтоб мужика удержать». И — бросила. Насильно, рассудила, милой не будешь; и не то что поженственней, не то что помягче, не то что покультурней старалась выказать себя, а напротив — погрубее и поразвязнее. Не назло ему, нет, а чтобы продемонстрировать — и самой себе тоже — полную свою независимость. Пусть катится на все четыре стороны… Он и укатился.
С Егоркой сидела мать, а Зинаида пропадала у
Захаживал сюда и Славик, морской волк, истосковавшийся в армии по гражданским свободам. Флотскими словечками щеголял и жаргоном былой, ушедшей в небытие деревянной танцплощадки. На безусых юнцов («салаг», говорил Славик) это не производило впечатления. Когда же надумал повторить давний подвиг — прорваться с гармошкой на эстраду и забить, оттеснить респектабельный оркестр, — обступили дружинники (ещё одно нововведение) и под руки уволокли с собою. Бузил… Это по вечерам, а днём сваривал разные металлические штуки и слыл по этой части мастером первоклассным.
Никаких признаков повышенного внимания к Тасе, к тому времени уже сбежавшей с сыном от своего домовладельца, отмечено не было. Но, может, это от невнимательности? Или просто от невозможности, немыслимости самого предположения, что между недавним блатарем, с которым считалась Петровская балка, и полустоличной барышней может быть что-то общее? Но когда свершилось и наблюдательные (задним числом) люди окинули ретроспективным взглядом минувшее, то кое-что обнаружили.
Так, например, было замечено (это спустя-то почти двадцать лет!), что в детстве Славик выделял Тасю. По-обезьяньи вскарабкивался на шелковицу и наклонял ветку, а она внизу обирала двумя пальчиками и клала в рот черную ягоду — осторожно, чтобы не измарать губы. На танцплощадке заступался… Но разве только за неё? За всех барачных девочек… А вот как, припоминали, реагировал на её замужество? Вроде бы никак, и вот в этом-то «никак», в этом подчёркнутом безразличии к событию, о котором гудел весь барак, усматривали теперь некое предзнаменование. Ещё те были тут психологи!
Дальше — больше. Славик всегда тянулся к детям: гонял с ними в футбол, лазил на макушки гигантских орехов и стряхивал оттуда ещё не дозревшие, но оттого особенно вкусные плоды, а пацаны подбирали их внизу и вместе с зеленой кожурой раскалывали булыжником надвое. Воспитывал, вырывая из мальчишеских губ папиросы, да ещё по шее давал — и это Славик, с которым мы в десять лет слонялись по обочинам, собирая «бычки»! Несмотря на педагогические подзатыльники, дети липли к нему, Тасин — особенно, но заметили это опять-таки уже после, когда весть о фантастической помолвке взбудоражила не только барак, но и прилегающие кварталы. Наш двор — в том числе. Лишь Хромоножка заявила, пожав плечами: «А он всегда кадрился к ней!» — и с вызывающим видом, накрашенная, заковыляла на очередное свидание. Невозмутимый Черчилль — и тот, подняв от газеты взгляд, трубкой попыхивая, смотрел ей вслед с осуждением. Кажется, она даже хромать стала сильнее. Нате, смотрите! Какая ни есть, а живу веселее вас — и в этом тоже был вызов.
Барак принял его. Какие гневные слова нашёл он для порицания порока! Волна осуждения докатилась и до нашего двора — моя бабушка Вероника Потаповна и моя двоюродная бабушка Валентина Потаповна, у которых редко в чем сходились мнения, с одинаковой укоризной качали головами, вздыхая. С ними солидаризировались и Дмитрий Филиппович, и Зинаида Борисовна, и тётя Мотя (наша дворовая Салтычиха), и мать Раи Шептуновой, хотя ей, матери Раи Шептуновой, меньше всего пристало бы возмущаться и ахать. Но в целом, заметил я и хочу обратить на это ваше внимание, наш двор «клеймил» тише и миролюбивей барака. И дело
Каменьями в Хромоножку бросали не все. Ни одного Дурного слова о ней не вырвалось ни у Таси, ни у Славика. Я сообщаю вам об этом с радостью. А вот «добрый» дядя Яша (подумав, я все-таки беру это слово в кавычки) Удерживал её за руку и нетвёрдым языком проникновенно наставлял на путь истинный. «Ты ведь мне как дочь, Жанночка. Во–от с таких лет тебя помню. Макаронину тебе подарил, чтоб мыльные пузыри пускала. Забыла?
А макаронина тогда была — э–э! — И значительно подымал согнутый и уже не умеющий выпрямиться палец. — А подарил! Потому что любил тебя. И жалел. А ты?..» — «Брось, дядя Яша, — весело перебивала Хромоножка. — Пошли лучше налью граммушечку». Он щупал её пытливым взглядом — не шутит ли? — насупленно сдвигал брови, прикидывая, но не слишком долго, потому что эта легкомысленная девица могла ведь и раздумать.
Зинаида компании ей больше не составляла. «Баста, девушка, — сказала. — Побаловались, и хватит. В скотов же превратимся — а ради чего? Кому докажем что?» — «Никому, — тотчас согласилась Хромоножка. Тотчас! — уже, стало быть, задавала себе этот вопрос. — В том-то и дело, что никому». Задавала и дала бесстрашный ответ — сперва себе, а теперь Зинаиде, которая оспорить его не умела. Крепко пожалела она тогда о медлительности своего ума и нерасторопности речи. Напрасно! Какая речь, пусть даже самая замысловатая и горячая, в состоянии опровергнуть это простенькое «никому»! Похолодев, шарахнулась Зинаида к Егорке, и тогда-то впервые взял её за горло страх, что Гришка переманит его. Но в этом страхе за сына, который был (был!), в намерении во что бы то ни стало удержать его возле себя (какое же это, оказывается, счастье: есть что удерживать!) мерещилось ей вдруг что-то худое. Вроде бы не на равных они с подругой… Вроде бы предаёт она Хромоножку, которая и без того обделена.
Но вот что сказала мне сама Хромоножка в тот исключительный по откровенности и доверительности день, когда я читал солдатские письма. Возможно, вам её слова покажутся абсурдными, но вдумайтесь, и вы увидите в них серьёзный и точный смысл. «Если б не она, — и кивнула на больную ногу в огромном протезном ботинке, —я бы… я бы повесилась, наверно».
Она сказала это робко, но не от сомнения в своей правоте, а от неуверенности, поймут ли её. И вправе ли она, опускаясь в столь тёмные и холодные глубины, брать себе кого-то в попутчики.
Все-таки она была умницей, Хромоножка, и Зинаида понимала это лучше кого-либо. «У неё мозги… Дай бог всем нам!» Увещеваниями да запугиваниями, знала, подругу не спасти, и, покумекав, отправилась к черту на кулички, на другой конец города, в район новостройки, где жила с мужем, сыном — тем самым, которого некогда катала в коляске по аллеям горсада гордая и счастливая Хромоножка, а также с маленькой дочерью её сестра Людмила.
Разговор, надо думать, был трудным. «Вот что, девушка», — так и слышу я Зинаидин голос, а дальше без труда выстраиваю те простые и решительные аргументы, согласно которым Алёшка должен не просто регулярно навещать свою тётю (за последний год он был у неё всего раз, и то недолго, с матерью, отчимом и сестрёнкой), но время от времени и гостить там, то есть спать, есть и так далее. Жить. Например, на каникулах… «Иначе каюк твоей сестре, девушка».