Чтение онлайн

на главную

Жанры

Добро пожаловать в пустыню Реального
Шрифт:

Окончательный итог глобальной субъективации состоит не в том, что «объективная реальность» исчезает, но в том, что сама наша субъективность исчезает, превращается в глупую причуду, тогда как социальная реальность продолжает свой бег. Возникает соблазн перефразировать здесь знаменитый ответ следователя Уинстону Смиту, сомневавшемуся в существовании Старшего Брата («Вы не существуете!»[!Оруэлл Дж. 1984. М., 1989. С. 203. — Прим. перев.!]): подходящий ответ на постмодернистское сомнение в существовании идеологического большого Другого — самого субъекта не существует… Неудивительно, что в нашу эпоху, главная установка которой лучше всего сформулирована в названии недавнего бестселлера Филиппа МакГроу «Кое-что о себе», дающего нам урок того, как «перевернуть вашу жизнь вверх дном», находит свое логическое дополнение в книгах с названиями вроде «Как исчезнуть полностью» — руководствах о том, как стереть все следы своего предшествующего существования и «заново изобрести» себя целиком[! См.: Doug Richmond, How to Disappear Completely and Never be Found, Secausus: A Citadel Press Book 1999. Эта книга входит в состав серии руководств «как сделать», которые в действительности восстанавливают непристойного двойника «официальных» руководств, подобных тем, что писал Дейл Карнеги: книги, прямо адресуемые нашим публично недопустимым желаниям — названия других книг из этой серии таковы: «Мошенники всегда преуспевают», «Передовые закулисные и клеветнические методы», «Тактика мести», «Тайная слежка за супругом» и т. д.!]. Именно здесь следует провести различие между истинным дзен и его западной версией: подлинное величие дзен не в том, что его нельзя сводить к «внутреннему пути» в «истинное Я»; цель дзенской медитации полностью противоположна — тотальное опустошение Я, признание того, что нет никакого Я, нет никакой «внутренней истины», которую нужно найти. Вот почему подлинные учителя дзен совершенно справедливо толкуют основное послание дзен (освобождение состоит в утрате Я, в непосредственном слиянии с изначальной Пустотой) как идентичное крайней военной верности, незамедлительному исполнению приказов и выполнению долга без анализа Я и его интересов, то есть утверждая, что стандартное антимилитаристское

клише о солдатах, которых муштруют для того, чтобы добиться глупой субординации, изображая их в виде слепых марионеток, тождественно дзенскому просветлению. Вот как Ишихара Суммие изложил этот вопрос в почти альтюссерианских терминах акта интерпелляции, который захватывает субъекта непосредственно, минуя истерические колебания или сомнения:

«Дзен весьма своеобразно относится к необходимости не застопоривать сознание. Как только ударишь по кремню, разлетаются искры. Между этими двумя событиями нет и малейшего промежутка. Если приказано смотреть вправо, нужно посмотреть вправо так же быстро, как вспыхивает молния. … Если названо имя, например, «Уемон», нужно просто ответить «Да» и не задерживаться для раздумий, почему было названо это имя. …Я верю, что, если призывают умереть, не должно быть ни капли волнения»[!Цит. по: Brian A. Victoria, Zen at War, New York: Weatherhilt 1998, p. 103.!].

Вместо того чтобы осуждать такую позицию как чудовищное извращение, нужно увидеть в ней признак того, чем подлинный дзен отличается от усвоенного Западом, вновь и вновь вписывающего его в матрицу «открытия истинного Я». Логика «внутреннего пути», когда ее доводят до конца, ставит нас перед пустотой субъективности и таким образом принуждает субъекта принять свою полную десубъективацию; парадоксальный паскалевский вывод из этой радикальной версии дзен состоит в том, что, раз не существует никакой внутренней субстанции религии, сущность веры — это совершенный декорум, подчинение ритуалу как таковому. Западный буддизм не готов принять, таким образом, то, что последней жертвой «пути к своему Я» является само это Я. И, более широко, не этот ли самый урок дает и «Диалектика Просвещения» Адорно и Хоркхаймера? Последней жертвой позитивизма являются не путанные метафизические понятия, а сами факты; радикальное стремление к секуляризации, обращение к нашей мирской жизни преобразует саму эту жизнь в «абстрактный» анемичный процесс — и нигде нельзя лучше ощутить эту парадоксальную инверсию, кроме работ де Сада, в которых необузданное утверждение сексуальности, лишенной последних крупиц духовного превосходства (transcendence), превращает саму сексуальность в механическое упражнение без какой бы то ни было подлинной чувственной страсти. И разве нельзя ясно увидеть подобную инверсию в тупике сегодняшних Последних Людей, «постмодернистских» индивидов, отвергающих все «высшие» ценности как террористические и посвящающих свою жизнь выживанию, жизни, наполненной все более и более изысканными и искусственно стимулируемыми/возбуждаемыми маленькими удовольствиями? Постольку поскольку «смерть» и «жизнь» означают для Павла две экзистенциальные (субъективные) позиции, а не «объективные» факты, полностью оправданным будет задать тот же самый вопрос Павла: кто же сегодня на самом деле жив?[!Я обязан этой мыслью Алену Бадью (выступление на симпозиуме «Павел и современность», Калифорнийский университет в Лос-Анджелесе, 14–16 апреля 2002 года).!] Что, если мы «на самом деле живы» только тогда, когда рискуем собой с чрезмерной интенсивностью, которая ставит нас за рамки «простой жизни»? Что, если тогда, когда мы сосредотачиваемся на простом выживании, даже если оно оценивается как «приятное времяпрепровождение», мы в конечном итоге упускаем саму жизнь? Что, если палестинский бомбист-самоубийца в тот момент, когда он подрывает себя (и других), является в эмоциональном смысле «более живым», чем американский солдат, поглощенный войной за экраном компьютера в сотнях миль от врага, или нью-йоркский яппи, бегущий трусцой вдоль Гудзона, чтобы сохранить свое тело в форме? Или, в терминах психоаналитической клиники, что, если истеричка по-настоящему жива в постоянном неумеренном провоцировании сомнений в своем существовании, тогда как обсессивный невротик — подлинный образчик выбора «жизни в смерти»? То есть, не состоит ли основная цель его навязчивых ритуалов в том, чтобы «вещь» не случилась, эта «вещь», являющаяся избытком самой жизни? Разве не является катастрофой, которой он боится, тот факт, что с ним, в конце концов, что-то действительно случается? Или, в терминах революционного процесса, что, если различие, отделяющее эпоху Ленина от сталинизма, вновь проходит между жизнью и смертью? Существует, несомненно, одна маргинальная черта, характеризующая этот вопрос: фундаментальная позиция сталинистского коммуниста состоит в том, чтобы следовать правильной линии партии против «правого» и «левого» уклонов, короче, следовать безопасному среднему курсу; в полную противоположность ей для подлинного ленинизма существует только один уклон, центристский — «безопасная игра», оппортунистическое уклонение от риска ясного и избыточного «занятия стороны». (Скажем, не было никакой «глубинной исторической необходимости» во внезапном переходе советской политики от «военного коммунизма» к «новой экономической политике» в 1921 году — это был именно отчаянный стратегический зигзаг между левой и правой линией, или, как выразился в 1922 году сам Ленин, большевики сделали «все ошибки, которые только были возможны»). Это избыточное «занятие стороны», этот постоянный дисбаланс зигзага являются, в конечном счете, самой (революционной политической) жизнью: для лениниста основным именем контрреволюционных правых является сам «центр», страх внести радикальный дисбаланс в социальное здание. Таким образом, здесь имеет место совершенно ницшеанский парадокс о том, что главнейшей потерей от этого мнимого утверждения Жизни против всякого трансцендентного Дела становится сама реальная жизнь. Жизнь, «стоящей, чтобы ее прожить», делает именно избыток жизни: осознание того, что существует нечто, ради чего можно рисковать жизнью (мы можем называть этот избыток «свободой», «честью», «достоинством», «автономией» и т. д.). Только тогда, когда мы готовы взять на себя этот риск, мы на самом деле живы. Честертон выразил эту идею по отношению к парадоксу смелости:

«Солдат, окруженный врагами, пробьется к своим только в том случае, если он очень хочет жить и как-то беспечно думает о смерти. Если он только хочет жить — он трус и бежать не решится. Если он только готов умереть — он самоубийца; его и убьют. Он должен стремиться к жизни, яростно пренебрегая ею; смелый любит жизнь, как жаждущий — воду, и пьет смерть, как вино»[! Честертон Г.К. Указ. соч. С. 425.!].

«Постметафизическая» позиция выживания у Последних Людей завершается анемичным зрелищем скучно тянущейся жизни как ее собственной тени. Именно в этом диапазоне следует рассматривать растущее сегодня отрицание смертной казни: нужно суметь увидеть скрытую «биополитику», которая поддерживает это отрицание. Те, кто утверждают «святость жизни», защищая ее от угрозы трансцендентных сил, паразитирующих на ней, приходят к «контролируемому миру, в котором мы будем жить безболезненно, благополучно — и скучно»[!Christopher Hitchens, «We Know Best», Vanity Fair, May 2001, p. 34.!], к миру, в котором ради его официальной цели — долгой радостной жизни — наложен запрет или строгий контроль на все действительные удовольствия (курение, наркотики, пища…). «Спасти рядового Райана» Спилберга — самый последний пример этого выживальческого отношения к смерти с его «демистифицированным» преподнесением войны как бессмысленной резни, которую ничто не способно оправдать, — по существу, он предлагает наилучшее оправдание военной доктрины «без-потерь-с-нашей-стороны» Колина Пауэлла. Следовательно, здесь нас не должны сбивать с толку открытый расистский христианский фундаментализм «защиты Запада» и терпимая либеральная версия «войны с террором», которая, в конечном счете, хочет спасти от фундаменталистской угрозы самих мусульман: важно, что, несмотря на их различия, они попадаются в одну и ту же саморазрушительную диалектику.

И именно на фоне этого основного изменения в «биополитике» следует рассматривать ряд недавних политических заявлений, которые не могут не показаться своеобразными фрейдистскими оговорками. Когда журналисты задали вопрос о целях американских бомбардировок Афганистана, Дональд Рамсфельд однажды просто ответил: «Хорошо, для того, чтобы убить как можно больше солдат Талибана и членов Аль-Каиды». Это заявление не столь уж самоочевидно, как может показаться: обычно цель военных действий состоит в том, чтобы выиграть войну, заставить врага сдаться, и даже массовые разрушения, в конечном счете, являются средством для достижения этой цели… Проблема тупого заявления Рамсфельда, равно как и других подобных феноменов вроде сомнительного статуса афганских заключенных в Гуантанамо, состоит в том, что они, по-видимому, прямо указывают на различение Агамбена между полноправным гражданином и homo sacer, который хотя и является живым человеком, но не входит в политическое сообщество. А каков статус Джона Уолкера, «американского талиба»? Его место в американской тюрьме или среди заключенных из Талибана? Когда Дональд Рамсфельд определяет их как «незаконных участников боевых действий» (в отличие от «обычных» военнопленных), это означает не просто то, что они объявлены вне закона из-за их преступной террористической деятельности: когда американский гражданин совершает тяжкое преступление (например, убийство), он остается «законным преступником»; различение между преступниками и не преступниками не покрывается различением между «законными» гражданами и теми, кого во Франции называют sans papiers. Исключенными являются не только террористы, но еще и те, кто получают гуманитарную помощь (руандийцы, боснийцы, афганцы…): сегодняшний Лото sacer — это привилегированный объект гуманитарной биополитики, это тот, кто лишен всей своей человечности посредством покровительственной заботы о нем. Следовательно, нужно признать парадокс, что концентрационные лагеря и лагеря беженцев для поставок гуманитарной помощи — это два лика, «человеческий» и «нечеловеческий», одной и той же социо-логической формальной матрицы. В обоих случаях уместна шутка из «Быть или не быть» Любича: когда задавался вопрос о немецких концентрационных лагерях в оккупированной Польше, «концентрационный лагерь Эрхардт» раздраженно отвечал — «Мы концентрируем, а поляки разбивают лагерь»[!И разве то же самое не относится к банкротству «Энрона» в январе 2002 года, которое можно также истолковать как своеобразный иронический комментарий к понятию общества риска? Тысячи работников, лишившихся своих рабочих мест и сбережений, безусловно, подверглись риску, но в этом не было подлинного выбора — риск явился им сам, как слепой рок. Те же, кто, напротив, действительно имели возможность вмешаться в ситуацию (топ-менеджеры), минимизировали свои риски, получив деньги за акции и опционы перед банкротством, — реально риски и выбор были, следовательно, идеальным образом распределены… И вновь, по поводу популярного представления о том, что сегодняшнее общество является обществом рискованных выборов, можно сказать, что одни (менеджеры «Энрона») выбирают, тогда как другие (рядовые работники) рискуют…!]. В обоих случаях население сводится к объекту биополитики. Таким образом, не достаточно просто перечислить перечень фигур сегодняшнего homo sacer: les sans papiers во Франции, обитатели favelas в Бразилии, афро-американские гетто в Соединенных Штатах и т. д. и т. п. Безусловно, важно дополнить этот перечень с гуманитарного края: возможно, те, кто рассматриваются как получатели гуманитарной помощи, являются сегодня фигурой homo sacer.

Окончательное подтверждение этой логики homo sacer произошло тогда, когда в начале марта 2002 года остатки сил Талибана и Аль-Каиды изумили американцев и их союзников свирепой обороной, заставив их на время отступить и даже подбив американский вертолет, чем был нарушен священный принцип войны без потерь. Поистине странным в сообщениях об этих событиях в американских средствах массовой информации было то, что они не скрывали своего удивления по поводу того факта, что Талибан давал отпор, как если бы последним доказательством того, что они на самом деле являются преступными террористами было то, что, когда по ним ведут огонь, они отстреливаются… Та же самая трудность ясно различима в сообщениях с оккупированного Западного берега: когда израильская армия при проведении того, что сам Израиль изображает в виде военной операции, нападает на силы палестинской полиции и систематически уничтожает палестинскую инфраструктуру, их сопротивление расценивается как доказательство того, что мы имеем дело с террористами. Этот парадокс вписан в само понятие «войны с террором» — странная война, в которой врага превращают в преступника, если он просто обороняется и ведет ответный огонь. Таким образом, появляется новое существо, которое не является ни вражеским солдатом, ни уголовным преступником: террористы Аль-Каиды — это не вражеские солдаты, они — «незаконные участники боевых действий»; но они также не являются простыми преступниками, то есть Соединенные Штаты выступают против представления о том, что бомбардировки Всемирного торгового центра должны рассматриваться как аполитичные преступные деяния. Короче говоря, в облике Террориста, которому объявлена война, появляется именно фигура политического Врага, исключенного из политического пространства.

Это другой аспект нового глобального порядка: мы больше не ведем войну в старом смысле регламентированного конфликта между суверенными государствами, в котором используются определенные правила (обращения с пленными, запрета некоторых видов оружия и т. д.). Остается два типа конфликтов: или борьба между группами homo sacer, то есть «этно-религиозные конфликты», нарушающие универсальные права человека, которые не считаются настоящей войной и предусматривают «гуманитарное пацифистское вмешательство» западных держав, или прямые нападения на США и других представителей нового глобального порядка, когда мы вновь имеем дело не с настоящей войной, а просто с «незаконными участниками боевых действий», преступно сопротивляющимися силам универсального порядка. Во втором случае нельзя даже представить себе нейтральную гуманитарную организацию вроде Красного Креста, являющуюся посредником между воюющими сторонами в организации обмена пленными и т. д.: одна сторона в конфликте (глобальные силы во главе с США) уже берет на себя роль Красного Креста — она считает себя не одной из воюющих сторон, но посредничающим агентом мира и глобального порядка, который подавляет редкие бунты и одновременно обеспечивает поставки гуманитарной помощи «местному населению». Возможно, элементарный образ обращения с «местным населением» как с homo sacer таков: летящий над Афганистаном американский военный самолет — и никто не знает, что он сбросит — бомбы или тюки с продовольствием… Это странное «совпадение противоположностей» достигло своего пика тогда, когда в апреле 2002 года Харальд Нэшвик, член правого крыла норвежского парламента, выдвинул Джорджа Буша и Тони Блэра в качестве кандидатов на Нобелевскую премию мира, сославшись на их решающую роль в «войне с террором» как важнейшей угрозой миру сегодня — старый оруэлловский лозунг «Война — это Мир», в конце концов, становится реальностью. Возможно, величайшая ирония ситуации состоит в том, что «побочным эффектом» реакции Запада стало фокусирование внимания на тяжелом положении афганских беженцев и вообще на катастрофической ситуации с продовольствием и здравоохранением в Афганистане. Иногда даже кажется, что военные действия против Талибана представляют собой средство, гарантирующее безопасные поставки гуманитарной помощи. Таким образом, больше нет противоречия между войной и гуманитарной помощью: они настолько взаимосвязаны между собой, что одно и то же вмешательство может действовать одновременно на двух уровнях. Свержение режима талибов преподносится как часть стратегической помощи народу Афганистана, притесняемому Талибаном, — как сказал Тони Блэр, «возможно, мы должны будем бомбить Талибан, чтобы обеспечить поставки и распределение продовольствия»[!Что сейчас следует сделать, так это проанализировать противопоставление Нового мирового порядка и его фундаменталистского Врага в соответствии с известным гегелевским анализом противопоставления Просвещения и Веры в его «Феноменологии духа», в котором он доказывает их скрытое соучастие, даже тождественность, то есть то, как оба эти полюса не просто служат опорой друг друга, но даже воспроизводят структуру друг друга. Сегодня Новый мировой порядок выдает себя за терпимую вселенную различий, сосуществования различных культур, тогда как Враг описывается исключительно как фанатичный/нетерпимый.!].

Не являемся ли мы в таком случае свидетелями возрождения старого различения между правами человека и правами гражданина? Существуют ли права всех членов человечества (которые следует соблюдать и в случае с Лото sacer) и более узкие права граждан (тех, чей статус регламентирован законом)? Что, если, однако, сделать из этого более радикальный вывод? Что, если подлинная проблема в не хрупком статусе исключенных, а скорее в том факте, что на самом элементарном уровне все мы являемся «исключенными» в смысле нашего наиболее элементарного, «нулевого», положения как объектов биополитики и что возможные политические и гражданские права даруются нам вторичным жестом, в соответствии с биополитическими стратегическими соображениями? Что, если это является конечным последствием понятия «постполитики»? Однако проблема развертывания Агамбеном понятия homo sacer состоит в том, что оно вписано в линию «диалектики Просвещения» Адорно-Хоркхаймера или дисциплинарной власти и биовласти Мишеля Фуко: темы прав человека, демократии, правления закона и т. д. сводятся, в конечном счете, к обманчивой маске дисциплинарных механизмов «биовласти», наивысшим выражением которой стали в двадцатом веке концентрационные лагеря. Основной выбор, по-видимому, состоит здесь в выборе между Адорно и Хабермасом: является ли современный проект (политической) свободы фальшивой видимостью, «истина» которой — субъекты, утратившие последние крупицы автономии в своем погружении в позднекапиталистический «управляемый мир», или же «тоталитарные» явления просто свидетельствуют о том факте, что политический проект модерна остался незавершенным? Однако все ли пространство охватывает этот выбор между «пессимистическим» историко-политическим анализом, указывающим на приближение конца (сегодняшнее общество как общество, в котором сам разрыв между политической жизнью и простой жизнью исчезает, а контроль и управление «простой жизнью» открыто провозглашается сущностью самой политики), и «более оптимистическим» подходом, который воспринимает «тоталитарные» явления как случайные «отклонения» от проекта Просвещения, как симптоматическую точку, в которой выясняется «истина» последнего? Что, если они представляют собой две стороны одной монеты, основанной на подавлении/исключении одной и той же травматической детали.

«Тоталитарное» понятие «управляемого мира», в котором само переживание субъективной свободы есть внешняя форма подчинения дисциплинарным механизмам, в конечном счете, является непристойной фантазматической изнанкой «официальной» публичной идеологии (и практики) индивидуальной автономии и свободы: вторая должна сопровождаться первым, ее темным непристойным дополнением, которое не может не напомнить центральный образ «Матрицы» братьев Вачовски: миллионы человеческих существ, ведущих клаустрофобную жизнь в наполненных водой колыбелях, которых оставляют в живых для того, чтобы они генерировали энергию (электричество) для Матрицы. Так что когда люди «пробуждаются» из погруженности в контролируемую Матрицей виртуальную реальность, это пробуждение оказывается не выходом в широкое пространство внешней реальности, но первой ужасающей реализацией этой отгороженности, где каждый из нас подобен плоду, погруженному в околоплодные воды… Эта крайняя пассивность есть отверженная фантазия, которая поддерживает наш сознательный опыт в качестве активных, самоутверждающихся субъектов, — это крайне извращенная фантазия, представление о том, что глубоко внутри мы являемся инструментами jouissance Другого (Матрицы), высасывающего нашу жизненную субстанцию подобно батареям. В этом и состоит загадка данного диспозитива: зачем Матрице нужна человеческая энергия? Чисто энергетическое решение, конечно, бессмысленно: Матрица легко могла бы найти другой, более надежный источник энергии, который не требовал бы чрезвычайно сложного механизма виртуальной реальности, координирующего миллионы человеческих единиц. Единственный непротиворечивый ответ таков: Матрица питается jouissance человека — мы возвращаемся здесь к лаканианскому тезису о том, что сам большой Другой, не будучи анонимным механизмом, нуждается в постоянном притоке jouissance. Вот почему нам следует полностью изменить положение вещей, показанное «Матрицей»: то, что фильм представляет как сцену пробуждения в нашем подлинном положении, в действительности является ее полной противоположностью, самой фундаментальной фантазией, служащей опорой нашего бытия.

В «Le prix du progress», одном из фрагментов, завершающих «Диалектику Просвещения», Адорно и Хоркхаймер приводят аргументацию французского физиолога девятнадцатого века Пьера Флуранса против использования хлороформа при медицинской анестезии: по утверждению Флуранса, можно доказать, что обезболивающее действует только на нейронные сети нашей памяти. Короче говоря, когда нас препарируют на операционном столе, мы в полной мере ощущаем чудовищную боль, но позже, после пробуждения, мы не помним о ней… Для Адорно и Хоркхаймера это, разумеется, совершенная метафора судьбы Разума, основанного на подавлении природного в себе: его тело, часть природы в субъекте, в полной мере ощущает боль, но именно из-за подавления субъект не помнит о ней. Так природа мстит за наше господство над ней: бессознательно мы сами оказываемся самыми главными жертвами, пытая самих себя… Нельзя ли прочесть это как совершенный фантазматический сценарий интерпассивности, Другой Сцены, в которой мы расплачиваемся за наше активное вмешательство в мир? Не существует никакого активного свободного агента без этой фантазматической опоры, без этой Другой Сцены, в которой Другой полностью манипулирует им. Быть может, карикатурная потребность топ-менеджеров, ежедневно принимающих решения о судьбе тысяч рядовых работников, играть раба госпожи в садомазохистском спектакле имеет более глубокое основание, чем может показаться…

Поделиться:
Популярные книги

Рядовой. Назад в СССР. Книга 1

Гаусс Максим
1. Второй шанс
Фантастика:
попаданцы
альтернативная история
5.00
рейтинг книги
Рядовой. Назад в СССР. Книга 1

Смерть может танцевать 4

Вальтер Макс
4. Безликий
Фантастика:
боевая фантастика
5.85
рейтинг книги
Смерть может танцевать 4

Попытка возврата. Тетралогия

Конюшевский Владислав Николаевич
Попытка возврата
Фантастика:
альтернативная история
9.26
рейтинг книги
Попытка возврата. Тетралогия

Энфис 3

Кронос Александр
3. Эрра
Фантастика:
героическая фантастика
рпг
аниме
5.00
рейтинг книги
Энфис 3

Восход. Солнцев. Книга V

Скабер Артемий
5. Голос Бога
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Восход. Солнцев. Книга V

Старатель

Лей Влад
1. Старатели
Фантастика:
боевая фантастика
космическая фантастика
5.00
рейтинг книги
Старатель

Восход. Солнцев. Книга I

Скабер Артемий
1. Голос Бога
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Восход. Солнцев. Книга I

Холодный ветер перемен

Иванов Дмитрий
7. Девяностые
Фантастика:
попаданцы
альтернативная история
6.80
рейтинг книги
Холодный ветер перемен

Безымянный раб [Другая редакция]

Зыков Виталий Валерьевич
1. Дорога домой
Фантастика:
боевая фантастика
9.41
рейтинг книги
Безымянный раб [Другая редакция]

Брак по-драконьи

Ардова Алиса
Фантастика:
фэнтези
8.60
рейтинг книги
Брак по-драконьи

На границе империй. Том 8

INDIGO
12. Фортуна дама переменчивая
Фантастика:
космическая фантастика
попаданцы
5.00
рейтинг книги
На границе империй. Том 8

Паладин из прошлого тысячелетия

Еслер Андрей
1. Соприкосновение миров
Фантастика:
боевая фантастика
попаданцы
6.25
рейтинг книги
Паладин из прошлого тысячелетия

На границе империй. Том 5

INDIGO
5. Фортуна дама переменчивая
Фантастика:
боевая фантастика
попаданцы
7.50
рейтинг книги
На границе империй. Том 5

Серые сутки

Сай Ярослав
4. Медорфенов
Фантастика:
фэнтези
аниме
5.00
рейтинг книги
Серые сутки