Добролюбов: разночинец между духом и плотью
Шрифт:
Несмотря на тесную связь Добролюбова с Чернышевским, их переписка дошла до нас далеко не полностью: из писем Добролюбова сохранились лишь одно послание 1858 года и несколько 1861-го. Можно предполагать, что Чернышевский, собирая материалы для биографии друга после его смерти, уничтожил слишком откровенные письма. Другое объяснение подобрать трудно, поскольку Чернышевский, как правило, сохранял всю входящую корреспонденцию. Впрочем, можно предположить, что эпистолярий Добролюбова мог быть изъят при аресте Чернышевского в 1862 году.
Сразу же после знакомства Чернышевский распознал в Добролюбове человека не только той же социальной траектории, что и он сам: сын священника, делающий светскую литературную карьеру, — но и того же душевного и ментального склада (по крайней мере ему так казалось).
Чернышевский разглядел в собрате мессианский тип личности, которой суждено было особое общественное призвание:
«Мы с Вами, сколько теперь знаю Вас, люди, в которых великодушия или благородства, или героизма, или чего-то такого гораздо больше, нежели требует натура. Потому мы берем на себя роли, которые выше натуральной силы человека, становимся ангелами, христами и т. д. Разумеется, эта ненатуральная роль не может быть выдержана, и мы беспрестанно сбиваемся с нее и опять лезем вверх»{233}.
Вера в мессианское предназначение друга была одной из причин отрицательного отношения Чернышевского к возможному браку Добролюбова. Надо думать, старший товарищ опасался, что младшего затянут семейный да к тому же несчастный быт и рутина, не совместимые с масштабом его личности. Далее мы увидим, как Чернышевский представлял себе судьбу Добролюбова, проживи тот дольше: она была зашифрована в двух его сибирских романах — «Прологе» и «Повестях в повести». Пока же укажем на важное противоречие в высказываниях Чернышевского о Добролюбове: если в письмах Добролюбову 1858–1861 годов преобладал мотив братства, необычайного сходства между ними, то в сибирских воспоминаниях громче стал звучать другой мотив — патернализма по отношению к Добролюбову, которого он воспринимает как сына. Вот как, например, старший товарищ вспоминает о планах младшего жениться: «Он и до приезда знал, что не женится без моего согласия. Это не всякий сын сделает такую уступку воле отца»{234}.
Отеческая опека выражалась еще и в неукоснительном отстаивании интересов Добролюбова перед Некрасовым. К примеру, Чернышевский защищал его от упреков А. Д. Галахова, критиковавшего статью «Собеседник любителей российского слова», и в письме Некрасову сообщал, что вступается не только за Тургенева, Островского и Григоровича, с которыми было заключено обязательное соглашение, но и за безвестных сотрудников, например Лайбова (один из добролюбовских псевдонимов){235}. Хорошо видно, что в основе корпоративного единства лежал принцип полного доверия. «Статей его я никогда не читал, — утверждал Чернышевский, подразумевая, конечно же, чтение в рукописи. — Я всегда только говорил Некрасову: «Всё, что он написал, правда. И толковать об этом нечего». <…> Я только всегда говорил одному (то есть Некрасову. — Л. В.) о другом (то есть Добролюбове. —А. В.): «Вы не правы; он прав», а о чем был у них спор? Я не знал. По первому слову жалобы я решил: «Он прав, вы не правы»{236}.
Вторым ближайшим человеком в кружке «Современника» стала для Добролюбова Авдотья Яковлевна Панаева, чьи воспоминания хотя и не отличаются большой фактической точностью, но очень верно передают атмосферу, сложившуюся в 1856–1860 годах в редакции журнала. Панаева сохранила в памяти многочисленные эпизоды, в которых проявилась дистанцированность Добролюбова от старших членов редакции. В ее воспоминаниях он предстает одиноким молодым человеком, скучающим в обществе Тургенева, Панаева, Анненкова и других «людей 40-х годов». Когда дело происходило на даче в Петергофе, Добролюбов часто отказывался идти на прогулку, а если шел, то веселил всех тем, что, будучи близорук, не замечал больших грибов{237}.
Характер критика обусловливал его замкнутость на частых литературных сборищах. Добролюбов презирал праздное времяпрепровождение, предпочитал работу и мало участвовал в литературных обедах, устраиваемых в редакции «Современника», а если и присутствовал на них, то, как правило, хранил молчание, старался сесть рядом с Панаевой, спокойно и бесстрастно наблюдал за собравшимися через очки. Когда же он получал приглашение на чьи-нибудь обеды, то отвечал отказом. Однажды, вспоминает Панаева, получив снисходительное приглашение на обед от Тургенева («приходите и вы, молодой человек»), Добролюбов из гордости отказался ехать, несмотря на уговоры Некрасова и Панаева{238}. Он, кажется, так и не посетил ни одного литературного застолья, быть может, кроме обеда «памяти Белинского», о котором речь пойдет ниже. Уклад и ценности кружковой жизни были ему абсолютно чужды, и он стремился демонстрировать это старшему поколению. Тургенев, по словам Панаевой, не выдержав, однажды резко охарактеризовал такой тип поведения:
«В нашей молодости, — сказал он Панаеву, — мы рвались хоть посмотреть поближе на литературных авторитетных лиц, приходили в восторг от каждого их слова, а в новом поколении мы видим игнорирование авторитетов. Вообще сухость, односторонность, отсутствие всяких эстетических увлечений, все они точно мертворожденные. Меня страшит, что они внесут в литературу ту же мертвечину, какая сидит в них самих. У них не было ни детства, ни юности, ни молодости — это какие-то нравственные уроды»{239}.
Слова Тургенева обнажали конфликт между внешней бесстрастностью и даже сухостью, которую Добролюбов демонстрировал в общении с посторонними людьми, и внутренней страстностью, предназначенной для «своих» — самых близких приятелей и возлюбленных. Офицер Николай Новицкий, близко общавшийся с Добролюбовым с 1859 года, выходец из совсем другой среды, проницательно подметил, что критик держался в стороне от увеселений и светской жизни — но «не по нелюдимости или застенчивости, которых у него вовсе не было в натуре, а скорее по увлечению, с каким он отдавался литературным занятиям, составлявшим его призвание», и из-за большой загруженности работой. В самом деле, если ранние дневники всё же содержат признания в застенчивости, то чем взрослее становился Добролюбов, тем больше он работал над своим характером и учился им управлять, преодолевая изначальный разночинский комплекс. Новицкий вспоминал, что ему однажды удалось вытащить Добролюбова в театр, а Некрасову — в Английский клуб{240}.
Фантастическая работоспособность Добролюбова поражала редакционный круг «Современника». Панаева удивлялась, когда он «успевал перечитывать все русские и иностранные газеты, журналы, все выходящие новые книги, массы рукописен, которые тогда присылались и приносились в редакцию». При этом Добролюбов всегда прочитывал рукопись начинающих авторов к сроку, не заставляя их ждать. При таком режиме писать приходилось по ночам, и критик часто засиживался за столом до четырех часов утра{241}. Уговорить Добролюбова пойти отдохнуть или провести время в семье кого-то из знакомых было невозможно. Александр Пыпин вспоминал о потрясающем случае: статью «Пассаж в истории русской словесности», занимавшую около двадцати страниц, Добролюбов написал за одну ночь, чтобы успеть сдать ее в готовящийся к печати номер журнала{242}.