Дочь леди Чаттерли
Шрифт:
— И ты говоришь, что хочешь выйти за него замуж? Носить это подлое имя?
— Хочу.
И опять его точно громом ударило.
— Да, — наконец обрел он дар речи. — Это только доказывает, что я никогда не заблуждался на твой счет: ты ненормальна, не в своем уме. Ты одна из тех полоумных, с патологическим отклонением женщин, которых влечет порок, nostalgie de la boue. [28]
Неожиданно в нем проснулся обличитель, бичующий современную порчу нравов. Он сам — воплощение всех добродетелей. Она, Меллорс и иже с ними — олицетворение зла, грязи. Вещая, он как бы стал утрачивать плотность, а вокруг головы почти засветился нимб.
28
ностальгия по навозной жиже (фр.)
— Теперь ты видишь, самое лучшее развестись со мной и на этом поставить точку, — резюмировала Конни.
— Ну уж нет! Ты можешь убираться куда угодно, но развода я тебе не дам, — с идиотской непоследовательностью заявил он.
— Почему?
Он молчал, одержимый тупым упрямством.
— Ты предпочитаешь, чтобы ребенок считался твоим законным сыном и наследником?
— До ребенка мне дела нет.
— Но если родится мальчик, он будет согласно закону твоим сыном и унаследует твой титул и поместье.
— Мне все равно.
— Но ты должен
— Поступай, как сочтешь нужным.
Он был неумолим.
— Так ты не дашь мне развода? Причиной может служить Дункан. Он не возражает. А настоящее имя может вообще не фигурировать.
— Я никогда с тобой не разведусь, — сказал, как вогнал последний гвоздь.
— Почему? Потому что я этого хочу?
— Потому что я всегда действовал по собственному разумению. И сейчас мне представляется самым разумным не разводиться.
Спорить с ним было бесполезно, Конни пошла наверх, рассказала Хильде.
— Завтра едем обратно, — решила та. — Надо дать ему время опамятоваться.
Полночи Конни упаковывала личные, ей принадлежавшие вещи. Утром отправила чемоданы на станцию, не сказав Клиффорду. Они увидятся перед самым завтраком, только чтобы проститься. А вот с миссис Болтон надо перед расставанием поговорить.
— Я пришла попрощаться с вами, — сказала она сиделке. — Вам все известно, но я рассчитываю на вашу скромность.
— О, ваша милость, на меня можете положиться. Но это для всех нас такой удар. Надеюсь, вы будете счастливы с этим джентльменом.
— Этот джентльмен! Ведь это Меллорс, и я люблю его. Сэр Клиффорд знает. Об одном прошу вас — ничего никому не рассказывайте. Если вдруг увидите, что сэр Клиффорд согласен на развод, дайте мне знать. Я хочу юридически оформить отношения с человеком, которого люблю.
— Я так понимаю вас, ваша милость! Можете рассчитывать на мое содействие. Я не предам ни сэра Клиффорда, ни вас. Потому что вижу — вы оба по-своему правы.
— Благодарю вас. И позвольте подарить вам вот это…
И Конни вторично покинула Рагби-холл. Они с Хильдой отправились в Шотландию. Конни осталось только ждать, когда в Клиффорде вновь заговорит здравый смысл. Меллорс уехал куда-то в глушь, будет полгода работать на ферме, пока тянется дело о разводе. Они с Конни купят впоследствии ферму, куда он сможет вкладывать свою силу и энергию. У него должно быть свое занятие, пусть даже тяжелый физический труд. Деньги Конни только первоначальный вклад.
А пока надо ждать — ждать новой весны, рождения ребенка, будущего лета.
« Ферма Грейндж, Олд Хинор, 29 сентября.
Я оказался на этой ферме по воле случая: инженер компании Ричардс — мой старый знакомый по армии. Ферма принадлежит угольной компании «Батлер и Смиттэм». Мы сеем овес и заготавливаем сено для шахтных пони. На ферме есть коровы, свиньи и другая живность. Я нанялся подсобным рабочим и получаю тридцать шиллингов в неделю. Роули, фермер, взвалил на меня все, что мог, — за эти полгода к следующей Пасхе я должен выучиться фермерскому труду. От Берты ни слуху, ни духу. Понятия не имею, где она, почему не явилась в суд на первое слушание, и вообще, что у нее на уме. Но надеюсь, что если я буду вести себя тихо, то уже в марте стану свободным человеком. Пожалуйста, не волнуйся из-за сэра Клиффорда. Не сомневаюсь, он очень скоро сам захочет от тебя избавиться. Уже и то хорошо, что он не докучает тебе.
Я снимаю комнату в старом, но вполне приличном доме в Энджин-роу. Хозяин работает машинистом в Хай-парк. Он высокий, с бородой, и до мозга костей нонконформист. Хозяйка, маленькая, похожая на птичку, очень любит все высокородное и все свои разговоры начинает с «позвольте мне…». Они потеряли на войне сына, и это наложило на них неизгладимый отпечаток. У них есть дочь, длинное, как жердь, застенчивое существо. Она учится на школьного преподавателя, я ей иногда помогаю, так что у нас получилось что-то вроде семейного круга. Но в общем они приятные, вполне порядочные люди. И, пожалуй, уж слишком добры со мной. Думаю, что жизнь сейчас более милостива ко мне, чем к тебе.
Работа на ферме мне по душе. Утонченных радостей она не дает, да я их и не искал. Я умею обращаться с лошадьми, а коровы, хотя в них слишком много женской покорности, явно оказывают на меня успокаивающее действие. Когда я дою, уткнувшись головой в теплый бок, то чувствую прямо-таки утешение. На ферме шесть довольно хороших херефордширок. Только что кончили жать овес, если бы не дождь и мозоли на ладонях, занятие вполне пристойное. С здешними людьми я общаюсь немного, но отношения со всеми хорошие. На многое надо просто закрывать глаза.
Шахты работают плохо; район этот шахтерский, мало чем отличающийся от Тивершолла, только более живописный. Иногда захаживаю в местный кабачок «Веллингтон», болтаю с шахтерами. Они высказываются очень резко, но менять ничего не хотят. Знаешь, как говорят про наших шахтеров — «сердце у них на месте». Сердце, может, на месте, а вот вся остальная анатомия — хоть плачь. Лишние они в этом мире. В целом они мне нравятся, но не вдохновляют, нет в них бойцовского азарта. Они много говорят о национализации шахт, всей угольной промышленности. Но ведь нельзя национализировать только уголь, оставив все остальное как есть. Говорят о каком-то новом применении угля, что-то вроде затей сэра Клиффорда. Кое-где, может, это и сработает, но строить на этом будущее, мне кажется, нельзя. В какой бы вид топлива ни превратить уголь, его все равно надо продать. Рабочие настроены пессимистично. Они считают, что угольная промышленность обречена, и я думаю, они правы. А с промышленностью обречены и они. Многие поговаривают о Советах, но убежденности в их голосах не слышно.
Они убеждены в одном: все — мрак и беспросветность. Ведь и при Советах уголь надо кому-то продавать.
В стране существует огромная армия индустриальных рабочих, которые хотят есть; так что эта дьявольская машина должна, пусть через пень-колоду, крутиться. Как ни странно, женщины куда более решительны, чем мужчины; кричат, во всяком случае, громче. Мужчины совсем пали духом, на лицах у них безысходность. Но в общем, никто толком не знает, что делать, несмотря на разговоры. Молодые бесятся, потому что у них нет денег, а кругом столько соблазна. Они видят смысл жизни в приобретательстве, а приобретать не на что. Такова наша цивилизация, таково наше просвещение: в людях воспитывается только одна потребность — тратить деньги. А гарантии их заработать нет. Шахты действуют два, два с половиной дня в неделю, и никакого улучшения не предвидится даже в преддверии зимы. Это значит, кормилец приносит в семью двадцать пять — тридцать шиллингов в неделю. Больше всех возмущены женщины, но ведь они больше всех и тратят.
Кто бы внушил им, что жить и тратить деньги не одно и то же. Но им ничего не внушишь. Если бы их учили в школе жить, а не зарабатывать и тратить, они могли бы прекрасно обходиться двадцатью пятью шиллингами. Если бы мужчины, как я тебе говорил, щеголяли в алых штанах, они не думали бы так много о деньгах, если бы они пели, плясали и веселились, они бы умели довольствоваться малым. Они любили бы женщин, и женщины любили бы их. И никто не стеснялся бы наготы; их надо учить петь и плясать, водить на лужайках старинные хороводы; делать резную мебель, вышивать узоры. Тогда бы им хватало и нескольких шиллингов. Единственный способ покончить с индустриальным обществом — научить
А наши шахтеры — не язычники, отнюдь. Это печальное племя, мертвяки. Их не могут разгорячить ни женщины, ни сама жизнь. Молодые парни носятся на мотоциклах с девчонками и танцуют под джаз, если повезет. Но и они мертвяки, еще какие. И на все нужны деньги. Деньги, если они есть, — трава; если нет — голодная смерть.
Я уверен, что и тебе все это отвратительно. О себе распространяться не буду, в данную минуту ничего плохого со мной не происходит. Я стараюсь не думать о тебе слишком много, а то вдруг до чего-нибудь додумаюсь. Но, конечно, живу я сейчас только ради нашего будущего. И мне страшно, по-настоящему страшно. Я чую носом близость дьявола; он пытается помешать нам. Ладно, не дьявола, так Маммоны, этот идол, в сущности, — совокупная злая воля людей, алчущих денег и ненавидящих жизнь. Мне мерещатся в воздухе длинные костлявые руки, готовые вцепиться в горло всякому, кто дерзает жить за пределами власти денег, и сжимать, пока из него дух вон. Близятся тяжелые времена. Если ничего не изменится, будущее сулит индустриальным рабочим погибель и смерть. Я порой чувствую, как все внутри у меня холодеет. И на тебе, ты ждешь от меня ребенка. Ну, не сердись на эти глупости. Все тяжелые времена, сколько их ни было в истории, не смогли уничтожить ни весенних цветов, ни любви женщины. Не смогут они и в этот раз убить мое влечение к тебе, загасить ту искру, которая зажглась между нами. Еще полгода — и мы будем вместе. И хотя мне страшно, как я сказал, я верю, что нет силы, которая нас разлучит. Долг мужчины — строить, созидать будущее, но ему надо и верить во что-то помимо себя. Будущее обеспечено, если человек видит в себе что-то хорошее, доброе. А я еще верю в то легкое пламя, которое вспыхнуло в нас. Для меня оно — единственная ценность в мире. У меня нет друзей, старых привязанностей. Только одна ты. И это пламя — единственное, чем я дорожу. Конечно, еще младенец, но это боковая ветвь. Для меня Троица — двуязыкое пламя. Древняя Троица, на мой взгляд, может быть и оспорена. Мы с Богом любим иногда задрать нос. Это двуязыкое пламя между тобой и мной — альфа и омега всего! Я буду верен ему до конца. И пусть все эти клиффорды и берты, угольные компании, правительства и служащий Маммоне народ пропадут пропадом.
Вот по всему этому я и не хочу думать о тебе. Для меня это пытка, и тебе от этого не легче. Но я так не хочу, чтобы ты жила вдали от меня. Стоп, если я разбережу сердце, если начнет грызть досада, что-то хорошее будет утрачено. Терпение, терпение! Идет моя сороковая зима. Что делать, все предыдущие зимы никуда не денешь. Но в эту зиму я молюсь двуязыкому пламени моей Троицы, и на душе у меня покойно. Я бы не хотел, чтобы люди задули его своим дыханием. Я верую в некую высшую тайну, которая даже подснежнику не даст погибнуть. И хотя ты в Шотландии, а я в Средней Англии и я не могу обнять тебя, у меня все-таки есть что-то твое. Моя душа мягко колышется в легком Троицыном пламени, вторя любовному акту, в котором оно и родилось. Как и цветы родятся от соития земли и солнца. Но это легкое пламя пока еще зыбко, чтобы оно разгорелось, нужно время, терпение и время.
Так что теперь я за воздержание, потому что оно непреложно следует за любовной горячкой, как время мира за войной. И я даже полюбил воздержание, полюбил любовью подснежника к снегу. Да, я люблю воздержание, как мирную передышку в любовных войнах. Наше белое двуязыкое пламя для меня — точно подснежник ранней весны. Когда весна войдет в свою силу, пламя это разгорится ярче солнца. А пока пора воздержания, добрая и здоровая, словно купание в горной реке. Мне нравится моя чистая жизнь, она течет от тебя ко мне, как горный поток. Она точно вешние воды земли и неба. Бедные донжуаны! Что за маета эта вечная погоня за наслаждением. Где уж им вздуть легкое двуязыкое пламя — в душе-то не могут навести порядок. Неведом им и чистый горный поток воздержания.
Прости, что я так многословен, это оттого, что не могу дотронуться до тебя. Если бы спать ночью, чувствуя рядом твое тепло, пузырек с чернилами остался бы полным. Да, какое-то время нам придется жить врозь. Но быть может, это сейчас самое мудрое. Только бы не мучили сомнения…
Ладно, не огорчайся… Глупо себя накручивать. Будем верить в наше легкое пламя и в безымянного бога, который хранит его от сквозняков. На самом деле у меня здесь столько тебя, даже жаль, что не вся целиком.
Выбрось из головы сэра Клиффорда. Если он и не объявится, тоже не очень горюй. Навредить по-настоящему он не может. Наберись терпения, рано или поздно он захочет избавиться от тебя, вычеркнуть из своей жизни. А не захочет, и это не беда. Сумеем с ним справиться. Но он захочет, ты для него теперь отрезанный ломоть.
Видишь, я просто не могу остановиться. Залог будущего — то, что мы вместе, хоть и разлучены. И держим курс на скорую встречу.
Джон Томас шлет привет своей леди Джейн, немножко понурившись, но не утратив надежды».
П. Робинс
ДОЧЬ ЛЕДИ ЧАТТЕРЛИ
ГЛАВА ПЕРВАЯ
Налеты стали привычными в повседневной жизни лондонцев. Каждый день с наступлением сумерек начинали завывать сирены. В тот вечер воздушная тревога была объявлена еще до окончания дежурства в госпитале. Повинуясь давно отработанной привычке, Клэр проверила, плотно ли задернуты светонепроницаемые шторы, и начала свой обход. Останавливаясь возле коек тяжелораненных пациентов, она старалась сказать им что-нибудь хорошее и ласковое.
Мисс Ивэнс, старшая сестра, придирчивая и острая на язык дама довольно почтенного возраста, которую больные прозвали «Старушка Вам-все-нельзя», давала за ширмой наставления младшей сестре милосердия. Как только завыли сирены, у одного из офицеров началось кровотечение.
Клэр умела сохранить самообладание в любой самой сложной ситуации. Больные восторгались этой красивой, всегда невозмутимой девушкой — еще бы, она держалась с таким достоинством! И излучала покой, а его так ждали эти истерзанные духовно и физически люди. Клэр всегда была свежа и подтянута — мисс Ивэнс, и та не могла к ней придраться. В белом накрахмаленном переднике и шапочке, из-под которой выглядывал локон великолепных золотисто-рыжих волос, она казалась настоящей леди. Волосы были очень длинные, и Клэр собирала их в тяжелый пучок.
Изумительная фигура, белоснежная бархатистая кожа, большие синие глаза — все это делало девушку очень привлекательной в глазах противоположного пола. Мужчины, знавшие Клэр плохо, ошибочно принимали внимание, с каким она глядела на них, за приглашение вступить в более близкие отношения. Что за отношения — можно догадаться без труда. Да только взгляд этой очаровательной сестры милосердия выражал всего лишь дружеское расположение, и ничего более. Девушка любила мужское общество и обычно поддерживала хорошие отношения с несколькими больными из госпиталя. Клэр замечательно танцевала, и от поклонников, разумеется, отбоя не было, однако она отгораживалась от них невидимой стеной. Мужчины, рано или поздно натолкнувшись на нее, оставляли в покое эту недотрогу. Их удивляла ее холодность и равнодушие к тому, что они называли любовью. Впрочем, Клэр об этом догадывалась. Молодые люди, пролившие свою кровь на войне, предпочитали простых и сговорчивых девушек. Клэр же им не позволяла распускать руки. Она побаивалась страстных ласок, словно плотская любовь могла сулить ей не наслаждение, а страдание и боль.