Дочь партизана
Шрифт:
Что до меня, я знаю: она была моим последним великим шансом. После нее у меня уже не осталось духу на новую попытку.
Конечно, я сразу кинулся перевести записку, но еще долго бился над многозначным смыслом этого послания, которое Роза нарочно оставила на сербскохорватском, дабы я поднапрягся его понять. В югославском посольстве на Белгрейв-сквер, 28, дама в приемной перевела
– Да, очень печально и трогательно, – сказала она.
Теперь я старик, но от давно опалившего меня пламени по имени Роза до сих пор теснит грудь и саднит горло. С годами боль ничуть не стихает. Эдакий метафизический рак. Ни на секунду я не забывал ее мягкий милый голос, будто слышал ее рассказы, но вот облик ее со временем померк – у меня ведь никогда не было фотографий. Печально, но если б нынче мы встретились на улице, может, даже не узнали бы друг друга. Я все еще всматриваюсь в прохожих и пусть ничего не жду, однако не расстался с надеждой. Бывает, подумаешь: теперь уже все, – и тотчас надежда вспыхнет опять.
Я примерно знаю, сколько мне осталось. С каждым днем руки мои все слабее, можно прикинуть поступь болезни.
Я уже говорил, что жена моя умерла. Я часто ее вспоминаю и порой сам удивляюсь, как сильно по ней скучаю. Первые года четыре я ее очень любил, потом дико возненавидел. А потом только жалел ее – человека, кто день за днем просто существовал, ничего особого не достиг и прожил совершенно бесстрастную жизнь, так и не поняв, что другие могут сгорать от страсти.
Главное, я не понимаю, что она-то во мне нашла? О чем думала? Что любой сгодится? Почему считала себя вправе захапать и растоптать мою жизнь? Неужто в ней не шевельнулось хоть крохотное сочувствие ко мне? Лучше бы она нашла кого-нибудь сродни себе, а не тащила меня в мрачный темный тоннель своей лишней жизни.
Свои последние дни я бы хотел провести с дочерью. Уж она-то – шаровая молния, совсем не похожа на мать. Дочь – лучшее, что я сотворил в этом мире, но сейчас она в Новой Зеландии, и меньше всего я хочу быть ей обузой, ведь она на пути к успеху, вот-вот станет известной. Новая Зеландия – славное местечко. Напоминает Англию моей молодости,
Я подумываю продать дом в Саттоне, чтобы осилить уход, который мне вскоре понадобится. К тому же я стал очень плохо слышать, а глухота сильно обособляет. Притворяешься, будто понимаешь, что тебе говорят, хотя по правде не понимаешь ни черта. Никогда наверняка не знаешь, что происходит, а другим очень утомительно орать тебе в ухо или писать записки.
Я живу счастливыми воспоминаниями о далеком прошлом: шропширское детство с братом и сестрами и Розины истории перед газовым камином в бесхозном доме.
Я по-прежнему не ходок по шлюхам и, как выяснилось, за всю жизнь так ни с одной и не сладился.
Наверное, Верхнему Бобу Дилану уже за пятьдесят. Интересно, достиг ли он чего-нибудь? Вполне возможно. Вряд ли осуществились его мечты стать кем-то из ряда вон, однако он смышлен, а такие люди, знаю по опыту, неожиданными путями восходят к вершине. Любопытно, он еще играет на электрогитаре «К Элизе»? И живы ли громадные мокасины?
Я храню Розину записку. В бумажнике она сильно затерлась и истончилась на сгибах. Я скрепил ее клейкой лентой, но со временем та пожелтела и задубела. Я пошел в библиотеку и попросил заламинировать листок. Теперь, когда рядом никого и я живу сам по себе, я прилепил записку над письменным столом. Время от времени надеваю очки и разглядываю хвостатые буквы на розовом листе из тетради в клетку. Пытаюсь представить Розино лицо и услышать, как она произносит эти слова. Я будто вижу укор в ее глазах и чувствую ее боль. С того самого дня я живу в неизбывном стыде.
Я вспоминаю нашу последнюю встречу, думаю о том, что Роза не успела о чем-то сказать, хотя так готовилась, представляю, как потом она долго плакала, как собрала вещи и сбежала. Чем больше думаю, тем очевиднее, что все это означало лишь одно. Лишь тогда записка обретает смысл.
Роза написала: «Я думала, ты меня любишь».