Дочь партизана
Шрифт:
Примерно тогда Роза и поведала о самом страшном своем кошмаре – похищении Большой Сволочью и его подельником.
Ее затолкали в машину, и тот, кого она называла Большой Сволочью, поигрывая ножом, устроился рядом с ней на заднем сиденье. Ехали часа два, не меньше, однако все еще было темно, когда лимузин остановился и Розе приказали выйти.
По лестнице спустились в этакий меблированный подвал. Там имелись даже туалет и душ, но не было окон, а окованная железом дверь всегда была заперта. Вероятно, Большая Сволочь и его напарник обустроили помещение специально для своих забав. Если приглядеться, там были видны следы замытой крови и порезы на мебели. Свет можно было выключить,
Роза не кричала и не сопротивлялась, потому что ее окутала обреченность – этакая парализующая смесь фатализма и ужаса. Я не бывал в подобных ситуациях. Хочется верить, что я бы сопротивлялся, но, может, и нет. Никогда не знаешь, как себя поведешь, пока не окажешься в переделке. Помню, однажды на проселке я увидел слепого кролика – он меня чувствовал, но не знал, что я такое. Объятый ужасом, он просто беспомощно сидел на травянистой обочине. Вытянул шею, как аристократ на плахе в фильмах о Елизавете Первой, и ждал, когда я его убью. Я почесал ему нос, пошушукал, а затем поднял и отнес подальше от дороги. В руках моих он брыкался, но, оказавшись на земле, вновь изготовился к казни. Наверное, то же самое было с Розой. Она отчаялась, хоть и дочь партизана. Оказалось, от безысходности молятся даже атеисты.
В подвале Розу продержали четыре дня, кормили сэндвичами и шоколадом с орехами. Ее не просто насиловали. На предплечье она показала след от ожога, размером с шиллинг: «Они гасили об меня не сигареты, как обычные изверги, – они гасили сигары».
Ее изуверски насиловали, били, резали и даже кусали. Шея ее была в синяках, похожих на огромные отпечатки пальцев, – Розу душили, она теряла сознание, – а на запястьях и лодыжках остались багровые окружья от веревок. Все тело – сплошная рана, но особо досталось известным местам. Слушать дальше я не мог.
Вначале от ужаса оцепенел, потом стало еще хуже. Меня замутило, я отставил чашку. Потом меня затрясло.
– Крис, ты побледнел, тебе нехорошо? – спросила Роза.
Я не мог выговорить ни слова. Представлял пережитый ею ужас, и сердце мое разрывалось.
Я не плакал с тех пор, как приехал в больницу и узнал, что уже поздно: брат мой умер.
Крупные неудержимые слезы скатывались по щекам и капали в чашку. Нелепо, но я был смят.
Роза окинула меня долгим взглядом и смолкла. Затем подошла, обняла меня, и тогда я разрыдался, словно ее прикосновение высвободило все мучительное сострадание. Роза зашла за спинку кресла, наклонилась, щекой прижалась к моей щеке. Я чувствовал шелковистость ее густых волос, знакомый цветочный запах мыла, крема и духов. Материнское, сестринское объятие – я навсегда запомнил его восхитительную нежность. Не знаю, плакала она или нет. Щека ее была мокрой, но, может, от моих слез. Она еще крепче меня обняла и стала укачивать, приговаривая:
– Прости, Крис. Пожалуйста. Прости меня.
Потом еще долго я искал книги о психологических последствиях изнасилования. Хотелось понять, каково было Розе. В смысле, это невообразимо.
Удивительно, но я почти ничего не нашел, никакой информации. Связался с организацией «Женщины против насилия», но и там ничего не разъяснили. Думаю, мой пол возымел противоположное действие и меня сочли извращенцем. Потом я отыскал книгу, написанную девушкой, которую изнасиловали у священника в доме. Дважды прочел, но яснее не стало – Роза ведь не дочь священника.
24. После Большой Сволочи
Я просыпалась за полдень и плакала.
Я очень переживала, что довела Криса до слез. Вот уж не думала, что он такой впечатлительный. Я часто плачу от сочувствия, когда по телевизору передают новости про всякие несчастья, но, бывает, и от радости – например, когда смотрела свадьбу принцессы Анны или вот когда узнала, что Хуан Карлос стал испанским королем. Дело не в том, что я уж очень люблю королей и все такое, просто радуюсь за них. Возможно, я странная.
Но прежде никто не плакал так безутешно от моих печальных историй. Я чувствовала себя ужасно виноватой и никчемной, я даже подумала, что со мной, видимо, что-то не так, потому что на месте Криса я бы вряд ли заплакала. Я бы не удивилась, если б он разозлился на Большую Сволочь, но вот слез никак не ожидала. Когда я рассказала эту историю Верхнему Бобу Дилану, он просто зашагал по комнате и стал материться: дескать, он бы вырвал подонку кадык, оторвал бы и забил яйца в глотку, а потом, когда тот их переварит, заставил бы сожрать дерьмо. Я смеялась, потому что раньше он себя называл пацифистом. А с Крисом все кончилось тем, что я обнимала его, как маленького, и утешала его сострадание к моим страданиям. Даже сама всплакнула.
Понемногу он успокоился, и я напоила его чаем, который на сей раз приготовила по-английски – очень крепкий, с молоком и сахаром. После чая ему полегчало, и мне пришлось досказывать свою историю; Крис сидел бедолага бедолагой, а я себе казалась преступницей.
В три ночи Большая Сволочь и его дружок привезли меня обратно в Сохо и выбросили из машины. Идти мне было некуда, только в «Кискин рай». Дело к закрытию, но еще не все клиенты разошлись. Я поднялась на крыльцо, и Горилла, увидев мое лицо, сказал: «Ни хрена себе! Что случилось?» От него в жизни никто не слыхал такой длинной речи.
«Черт, лялька, что произошло?» – всполошился Бергонци, и Вэл повторила за ним почти слово в слово. Мне дали бокал шампанского, тарелочку чипсов, и я обо всем рассказала. «Мы здорово встревожились, душенька», – сказала Вэл, она очень мне сочувствовала. Есть такие скоты, вздохнул Бергонци, охотятся за нашими девочками, потому что те никогда не заявят в полицию. «Как они выглядели, дорогуша?» – спросил он, но я, как ни странно, не могла вспомнить их лица. Все старались припомнить, как Большая Сволочь появился в клубе, но там перебывало столько народу, разве всех упомнишь? Самое удивительное, что только Горилла хорошо его запомнил и сумел нарисовать портрет. «Ни фига себе! – изумилась Вэл. – Это ж надо, какие у нас таланты. Грилл шибко вырос в моих глазах». Бергонци сделал фотокопии портрета, раздал в другие клубы. Не знаю, вышел ли какой толк.
– А что дальше? – спросил Крис. – Ты ушла из клуба, да?
– Нет, осталась, – сказала я. – На время Вэл и Бергонци поселили меня в своей секретной квартире, Вэл обо мне очень заботилась. Даже Бергонци приносил гостинцы, до каких только мужчина додумается, – сыр, кекс, консервированная ветчина и сморщенное яблочко.
– Уж никак не ждешь сердечности от хозяев ночных клубов, – удивился Крис.
– Ты же не знаешь ни одного, – ответила я.
– Но почему ты осталась?
– Потому что это была моя семья. Никого другого не имелось. Я знала только этих людей, они любили меня, а я – их. Мы жили в своем мирке, ни на что не похожем. В кошачьем наряде я без меры курила и пила шампанское, трепалась с клиентами, шутила с Вэл и девочками, отгородилась от внешнего мира наглухо. По десять раз на дню залезала под душ. И до сих пор не выношу сигары. Я просыпалась за полдень и плакала. Во сне меня преследовал один и тот же кошмар. Я вставала, выкуривала пару сигарет и опять задремывала. И сейчас я, наверное, слишком часто моюсь. Однако на том беды мои не закончились, и Вэл мне помогла.