Дочь регента
Шрифт:
— Вы никому не скажете о приговоре, в чем дадите мне слово дворянина.
— Я тем охотнее принимаю это условие, сударь, — ответил Гастон, — что одна из этих двух особ умрет, узнав об этом.
— Тоща все к лучшему. Вы больше ничего не имеете сказать?
— Нет, сударь, но я хотел бы, чтоб вы подтвердили, что я ничего не сказал.
— То, что вы все отрицаете, записано в протоколе. Секретарь, передайте листы шевалье, пусть он их прочтет и подпишет.
Гастон сел за стол и, пока д'Аржансон и остальные судьи, стоя около его, беседовали между собой, внимательно
— Сударь, — сказал Гастон, — вот ваши бумаги, они в порядке. Буду ли я иметь честь увидеть вас еще раз?
— Не думаю, сударь, — ответил д'Аржансон с той обычной резкостью, которая делала его пугалом всех осужденных и приговоренных.
— Тогда до свидания в лучшем мире, сударь.
Д'Аржансон поклонился и осенил себя крестным знамением, по обычаю судей, прощающихся с человеком, которого они приговорили к смерти. И старший надзиратель отвел Гастона обратно в камеру.
XXXI. СЕМЕЙНАЯ НЕНАВИСТЬ
Вернувшись к себе в камеру, Гастон вынужден был ответить на вопросы Дюмениля и Помпадура, которые не спали, ожидая от него известий. Соблюдая данное д'Аржансону обещание, он не сказал им ни слова о смертном приговоре и только сообщил, что ему учинили строгий допрос. Но так как он хотел перед смертью написать несколько писем, он попросил огня у шевалье Дюмениля. Бумага и карандаш у него были: читатель помнит, что комендант дал их ему для рисования. На этот раз Дюмениль прислал зажженную свечу. Как было видно, ценность даров все возрастала: Мезон-Руж ни в чем не мог отказать мадемуазель де Лонэ, мадемуазель де Лонэ всем делилась со своим рыцарем, а тот, как добрый товарищ, отдавал часть своих богатств соседям по заключению — Гастону и Ришелье.
Несмотря на обещание д'Аржансона, Гастон продолжал сомневаться, что ему позволят увидеться с Элен, но он знал, что ему не откажут в исповеди. Он был уверен в том, что исповедник не откажется выполнить последнее желание приговоренного и передать два письма. Как только он собрался писать, он услышал сигнал от мадемуазель де Лонэ: ей нужно ему что-то передать. Письмо было для него. На этот раз он смог его прочесть, потому что у него была свеча. Гласило оно следующее:
«Дорогой шевалье,
поскольку Вы стали нашим другом и у нас нет от Вас секретов, расскажите Дюменилю о том, что скрывалось под пресловутым «Надейтесь», которое мне шепнул Эрман».
Сердце Гастона забилось чаще; может быть, в этом письме блеснет какая-нибудь искра надежды, ведь ему не раз говорили, что его участь неотделима от судьбы участников заговора Селламаре. Правда, те, кто ему об этом говорил, не знали, в каком заговоре замешан он.
Он стал читать дальше:
«Полчаса назад пришел врач в сопровождении Мезон-Ружа. Тот состроил мне такие нежные глазки, что я почувствовала — это добрый знак. И все же, когда я попросила у него разрешения поговорить с врачом наедине или хотя бы шепотом, он всячески этому воспротивился; его сопротивление я сломила улыбкой.
«Ну тогда, по крайней мере, — сказал он, — договоримся,
Это смешение любви и корысти показалось мне настолько странным, что я ему со смехом пообещала все, чего он хотел. Вы видите, как я держу слово. Итак, он отошел, а господин Эрман подошел поближе. И начался диалог, где жесты говорили одно, а слова — другое.
«У вас хорошие друзья, — сказал Эрман, — это люди высокопоставленные и интересующиеся всем, что касается вас».
Я, естественно, подумала о госпоже дю Мен.
«Ах, сударь, — воскликнула я, вам поручили что-то мне передать?» — «Тсс, — произнес Эрман, — покажите мне язык».
Вы можете себе представить, как забилось у меня сердце».
Гастон положил руку на сердце: у него оно тоже билось учащенно.
«Что же вы должны мне передать?» — «О, я лично ничего, но эту вещь вам принесут». — «Но что это, говорите же!» — «Ваши друзья знают, что в Бастилии очень плохие постели и особенно одеяла, и мне поручили передать вам…» — «… Что, что передать?» — «Плед для ног».
Я расхохоталась: преданность моих друзей ограничилась тем, что они постарались спасти меня от насморка.
«Дорогой господин Эрман, — сказала я ему, — в том положении, в каком я нахожусь, мне кажется, друзьям лучше было бы позаботиться о моей голове, чем о ногах». — «Это не друг, а подруга». — «Так кто же она?» — «Мадемуазель де Шароле», — сказал Эрман так тихо, что я едва расслышала.
А потом он ушел, а я осталась ожидать плед для ног от мадемуазель де Шароле.
Расскажите эту историю Дюменилю, пусть он посмеется».
Гастон грустно вздохнул. Веселость окружавших его людей была ему тягостна. Запрет поделиться с кем бы то ни было своей участью представился ему новой пыткой. Ему казалось, что слезы его соседей послужили бы ему утешением. Быть оплаканным двумя любящими сердцами, когда ты сам влюблен и вот-вот умрешь, — большое облегчение.
Поэтому у Гастона не хватило мужества прочесть письмо Дюменилю, он просто передал его шевалье и через несколько минут услышал, как тот смеется. В эту минуту он прощался с Элен. Часть ночи он писал, а потом уснул. В двадцать пять лет люди засыпают, даже если скоро они уснут навсегда. Утром Гастону принесли в обычное время завтрак, и он отметил, что пища более изысканна, чем всегда. Он улыбнулся этим последним знакам внимания и вспомнил, что их оказывают приговоренным к смерти.
Когда он кончал завтракать, вошел комендант.
Гастон вопросительно взглянул ему в лицо. На нем было обычное учтивое выражение. Он тоже не знал о вчерашнем приговоре или притворялся?
— Сударь, — произнес комендант, — не угодно ли вам спуститься в комнату совета?
Гастон встал. В ушах у него зазвенело. Для приговоренного к смерти всякий приказ, смысла которого он не понимает, ведет к месту казни.
— Могу ли я узнать, сударь, зачем меня просят спуститься? — спросил Гастон, впрочем, голосом достаточно спокойным и не выдававшим внутреннего волнения.