Дочь регента
Шрифт:
— Спасибо, — ответил Гастон, — не лишайте себя этого вина из-за меня, я не очень-то его люблю.
— Тогда вы отдадите его Помпадуру, когда проделаете дыру, он на этот счет ваша прямая противоположность. Держите, вот она.
— Спасибо, шевалье.
— Доброй ночи.
— Доброй ночи.
И шнурок поехал наверх.
Гастон выглянул в окно; веревка легла спать или, по крайней мере, вернулась к себе.
— Ах, — промолвил он, вздохнув, — Бастилия была бы для меня раем, если бы я был на месте шевалье Дюмениля, а моя бедная Элен — на месте мадемуазель де Лонэ.
Потом
XXIX. ТОВАРИЩ ПО ЗАКЛЮЧЕНИЮ
Днем Гастон был на допросах, а ночью общался с соседями, в промежутках он пробивал дыру, чтоб напрямую разговаривать с Помпадуром, и, таким образом, вел жизнь скорее беспокойную, нежели скучную. Впрочем, он нашел и другой источник развлечения. Мадемуазель де Лонэ, которая могла добиться от помощника коменданта Мезон-Ружа всего что угодно, лишь бы ее просьба сопровождалась нежной улыбкой, получила от него бумагу и перья; она, естественно, прислала их шевалье Дюменилю, а тот поделился этими сокровищами с Гастоном, с которым он все время общался, и с Ришелье, связь с которым ему удалось наладить. И Гастону пришла в голову мысль сочинить стихи для Элен (все бретонцы в той или иной мере поэты). А так как шевалье Дюмениль сочинял стихи для мадемуазель де Лонэ, а она — для него, то Бастилия превратилась в настоящий Парнас. Один только Ришелье позорил общество и писал прозой, всеми возможными способами передавая письма своим любовницам. Так и шло время, впрочем, время всегда идет, даже в Бастилии.
Гастона спросили, не угодно ли ему ходить к мессе, и, поскольку, уж не считая того, что это тоже было развлечением, шевалье был истинно и глубоко верующим, он охотно согласился. На следующий день после этого предложения за ним пришли. Мессу в Бастилии служили в маленькой церкви, вместо приделов в ней были устроены отдельные кабинки, круглые окна которых выходили на хоры: таким образом узник мог видеть священника только в момент возношения даров, да и то сзади. Священник же никогда не видел заключенных. Этот способ присутствия на божественной литургии был изобретен при покойном короле после того, как один из узников во время службы обратился к священнику с публичными разоблачениями.
На мессе Гастон увидел графа Лаваля и герцога Ришелье, они попросили разрешения присутствовать на службе не из религиозных чувств, а для того, чтобы побеседовать. Гастон видел, что, стоя рядом друг с другом на коленях, они все время шептались; по-видимому, у господина де Лаваля были очень важные новости для герцога, и судя по взглядам, которые герцог время от времени бросал на Гастона, они касались и его. Однако, поскольку и тот и другой обратились к нему только с обычными вежливыми словами, Гастон сдержался и не задал никаких вопросов.
Месса окончилась, и узников повели в их камеры. Когда Гастон шел по темному коридору, ему попался навстречу человек, по виду один из здешних служителей, этот человек нащупал руку Гастона и сунул в нее маленькую бумажку.
Гастон небрежно опустил руку в карман камзола
Но едва войдя в камеру и дождавшись, чтоб за конвойным закрылась дверь, он живо вытащил записку из кармана. Она была написана на обертке из-под сахара заточенным угольком и содержала одну-единственную строчку:
«Притворитесь больным от тоски».
Сначала Гастону почерк записки показался знакомым, но она была так грубо нацарапана, что буквы, которые он видел, ничем не помогли его памяти. Он перестал размышлять на эту тему и стал с нетерпением дожидаться вечера, чтобы посоветоваться с шевалье Дюменилем относительно своих дальнейших действий.
Когда стало темно, тот подал обычный знак, шевалье занял свой пост и Гастон рассказал ему, что с ним случилось, спросив Дюмениля, уже достаточно долго пробывшего в Бастилии, что он думает по поводу совета, данного ему неизвестным корреспондентом.
— Я, ей-ей, не знаю, — ответил ему шевалье, — куда этот совет может вас завести, но все же последуйте ему, повредить вам это не может. Может быть, вас будут меньше кормить, но это самое худшее, что может с вами из-за этого случиться.
— А если, — сказал Гастон, — заметят, что я притворяюсь?
— О, нет никакой опасности, — ответил шевалье Дюме-ниль, — врач Бастилии в медицине совершенный невежда, и он будет лечить эту болезнь так, как вы сами себе пропишете; может быть, вам тоща разрешат прогулку в саду, а это большое развлечение.
Гастон этим не ограничился и посоветовался с мадемуазель де Лонэ, которая, исходя то ли из здравого смысла, то ли из симпатии к Дюменилю, была точно того же мнения, что и он, она только добавила:
— Если вам предпишут диету, скажите мне, и я вам передам цыплят, варенье и бордо.
Помпадур же не мог сказать ничего, потому что дыра не была еще пробита. Итак, Гастон притворился больным, перестал есть то, что ему приносили, и жил щедростью своей соседки, чьи дары он принимал. К исходу второго дня к нему поднялся сам господин де Лонэ. Ему доложили, что Гастон уже сорок часов ничего не ест. Комендант нашел узника в постели.
— Сударь, — сказал он ему, — я узнал, что вы недомогаете, и пришел сам справиться о вашем здоровье.
— Вы слишком добры, сударь, — ответил Гастон, — мне, правда, нездоровится.
— А что с вами? — спросил комендант.
— Ах, сударь, — сказал Гастон, — надеюсь, что не задену ваше самолюбие: я в Бастилии тоскую.
— Как?! Да вы же здесь всего четыре-пять дней!
— Я затосковал с первой минуты.
— И какая же тоска вас одолела?
— А что, их много?
— Конечно, можно тосковать по своей семье.
— У меня ее нет.
— Тогда по возлюбленной. Гастон вздохнул.
— Тоскуют по родине.
— Да, это то самое, — сказал Гастон, чувствуя, что нужно же тосковать по чему-нибудь.
Комендант минуту размышлял.
— Сударь, — сказал он, — с тех пор как я стал комендантом Бастилии, единственные приятные минуты, которые выпали на мою долю, были те, когда я мог оказать какую-либо услугу дворянам, доверенным королем моему попечению. Я готов сделать что-нибудь для вас, если вы обещаете мне вести себя разумно.