Дочь солдата
Шрифт:
Жирный чад из кирпичной трубы валил все гуще, заволакивал серое предрассветное небо.
Советские танки ворвались за ограду под вечер. За ними хлынули волной автоматчики. Освободителей встречать было уже некому. Смрадным дымом курились развалины взорванных печей крематория…
При обходе бараков одному из наших автоматчиков почудился стон. Дико звучал он в мертвой тишине. Он шел из тряпья под нарами. Солдат стволом автомата разворошил тряпье — и содрогнулся. Синее от холода, сморщенное существо лежало перед ним. Ребенок!..
Находку автоматчик доставил в полковой
Деловито, озабоченно сновали под вязами санитары с носилками. На веревках, протянутых между деревьями, полоскались, хлопали на ветру выстиранные простыни.
Пахло йодом, почками и очень покойно — влажной вешней землей.
— Ты куда, сынок? — остановил автоматчика перед входом в операционную пожилой солдат с забинтованной рукой. — Ходячий, так подожди. Я, вишь, жду.
Не отвечая, автоматчик, бережно и неуклюже державший на руках маленький сверток, откинул набрякший сыростью полог палатки.
— Кто это? — спросил его доктор.
Сверток распеленали на операционном столе.
— Кто? — повторил автоматчик. — А я почем знаю, товарищ майор? Человек, вот кто. Живая душа. Я прямым путем к вам из лагеря.
— A-а… ясно! Однако младенца… гм-гм… следует оформить как-то. — И доктор негромко потребовал: — Шприц, глюкозу!
— Имя дать? — подсказал автоматчик. — Пишите… Наш брат — солдат нигде не терялся! Мама у меня, значит, Вера Кондратьевна. Девочка пускай тоже будет Верой. Поскольку я ее нашел, будет она на веки веков Петровной. Конечно, я-то Петя. Петр Шереметьев. Само собой, и она Шереметьева! Эх, дочка… солдатская дочка, доживешь ли ты хоть до завтра! Махонькая, несмышленыш вовсе, а уж хлебнула горюшка — на век хватит! Больно она слабенькая, кожа да кости… Да, — спохватился Петя Шереметьев. — Пеленочки вот, приданое, значит.
Он топтался в прихожей, совал в руки санитаров и сестер свой вещмешок, краснел и смущался:
— Бумазейка на портянки выдавалась… Чистая, не имейте заботы. Вот сахар. Ребята наши собрали, у кого сколько было. Сгодится ей, верно? Кроватку мы ей подыщем. Слово разведчика! И прочие там чепчики, распашонки. Я завтра наведаюсь, все привезу. Не имейте заботы!
Выйдя из операционной и сняв шлем, он рукавом шинели вытер коротко стриженную, по-мальчишески круглую голову.
— В пот бросило… Ну-у, дела! Не знал, не ведал — и на тебе, дочкой обзавелся! Пищит, понимаешь!
Давешний пожилой боец разматывал бинты с раненой руки, ворчал, будто не слушая Петю Шереметьева:
— Царапина, а бинтов сколько на нее извели… Ерунда, на живом заживет! Не по мне это — по госпиталям да санбатам слоняться.
Они направились вместе туда, где неумолчно гудела артиллерийская канонада. По дороге пожилой солдат доказывал, что задело его легко, рана пустячная, и на передовой еще найдется для него работа, выспрашивал, где и как Петя нашел себе дочку, и усмехался добродушно: «Да, тебе повезло!»
Но ни на другой день, ни позднее не увидел больше своей названой дочери солдат Петя Шереметьев.
Грозное, боевое было тогда время. И радио гремело над страной скорбно и величаво:
— Вечная слава героям, павшим в борьбе за свободу и независимость нашей Родины!
А девочка выжила.
И было ей года четыре, когда ее за руку привели из детского дома к себе дядя и тетя.
— Вот мы и дома, детка, — Екатерина Кузьминична сняла с Верки пальто и капор. — Здесь все твое, милая…
Одна комната в квартире поступила в полное владение девочки. Тут стояли кровать, маленький круглый стол с игрушками, трехколесный велосипед.
Не теряя даром времени, Верка обновила велосипед: звонок работал исправно, колеса крутились. И она от радости захлопала в ладоши.
А потом посмотрела снизу вверх на толстую тетю и, счастливо сияя темными лучистыми глазами, проговорила нараспев:
— Спасибо, мамочка.
У тети побелели щеки. Дядя — худой, длинный дядя, который только что улыбался, — замахал руками и, морщась, словно от боли, забегал из угла в угол.
И Верка заревела, сунув в рот палец. Что ей оставалось делать?
Екатерина Кузьминична плакала потому, что потеряла в войну обоих сыновей и дочь и, как этой девочке никто не заменит мать, так ей, матери, никто не заменит ее детей… Прижимая к себе смуглую, тоненькую, с круглым, мокрым от слез личиком девочку, Екатерина Кузьминична шептала:
— Не надо, детка. Ты наша! Наша! И какая я тебе мама, я в бабушки тебе гожусь, милая.
Веру вымыли в ванне, переодели в черную юбку и блузку-матроску. В черные вьющиеся кудерки тетя повязала пышный нарядный бант.
Верка захлопала в ладоши:
— Ой, я сейчас совсем чужая! Я вас буду звать тетей и дядей, ладно?
И все бы шло ладно, да тетя сознавала свой долг воспитывать «нашу девочку». Долг перед государством.
— Николай Иванович, ты не замечаешь, что наша девочка тяготеет к изобразительному искусству? Конечно, где тебе! Я говорю, что наша девочка исключительно умна и талантлива. Да брось ты подбородок… протрешь до дыры! Что за манера!
И потом восхищалась, штопая дядины носки и заглядывая через плечо в Веркину мазню:
— До чего богатая фантазии! Пароход — ну, прямо живой.
— Это не пароход — подъемный кран.
— Господи, неужели я не смогу отличить пароход от подъемного крана? Я и говорю, что у тебя получился отличный подъемный кран.
Дядя дома бывал редко. Уходил рано, возвращался поздно.
У дяди — работа.
Работа пахла смолистыми опилками, железом, машинным маслом. И хотя дядя был на заводе сменным инженером, то есть не самым главным, Верке представлялось, что его работу не уместить в заводские корпуса: в лесопильный цех, где от стука, грохота бревен, шума пилорам дрожит бетонный пол; в водный цех с его никогда не замерзающим бассейном, зимой полным стылого пара, запаха мокрой коры; ни даже в новый, с застекленной крышей домостроительный комбинат… Велик завод! И все же работа дяди представлялась Верке еще большей! Она обнимала все, она все объясняла, ей все подчинялось.