Дочери Евы
Шрифт:
На фоне занавешенной алым шелком стены в не оставляющих сомнений позах изгибались две нежные гейши, абсолютно голые, с набеленными лицами и зачерненными, как это и положено зубами. Гейши зябко ежились, переступали босыми ступнями и послушно улыбались в направленный на них объектив.
Птички небесные
Все чаще являлась ему Она. Выводящая старательные буковки –
Отчего Бармалей, никто уже не помнил, так сложилось – Бармалей, и все тут.
Идущая на него растопыренными руками и ногами, «очень-преочень страшная», – Бармалей ты мой, – хохотал Петров и небольно выкручивал страшилищу руки и подгребал к себе, умиляясь кукольной хрупкости.
Подгребал к себе, подминал, комкал, мял и разглаживал. Один за другим разжимались пальцы, и обессиленная ладонь раскрывалась лодочкой – плыла, покачивалась на волнах. Теперь Бармалеем был он, нет – просто чудовищем. Чудовище и аленький цветок.
Цветок подрагивал, благоухал, тянулся палевыми лепестками. В сердцевине его огромный Петров сворачивался клубком, поджимал ноги и забывался блаженным сном.
Сон повторялся с завидным постоянством, и пробуждение походило на обвал – в полной тишине, с клокочущим сердцем, он ожидал рассвета.
На рассвете сказка выцветала, уступая место дневным хлопотам. Разве что иногда вырывалась на волю – то краешком платья, то детской ладонью, сжимающей поручень в метро.
В том-то и ужас, что многие напоминали ее. Ничего особенного. Ни роскошных кудрей – так, небрежная падающая на глаза челка, ни особой глубины и страстности – только ломкость прыгающего кузнечика, стрекозье порхание, трепыхание и тонкая кожа – решительно везде, тонкая, то горячая, то прохладная, с полынно-медовым привкусом – особенно здесь, на животе, и тут, у предплечья, а еще – у выступающих ключиц, у разлетающихся в стороны лопаток, – а здесь у нас будут крылья, – смеялся Петров, и легко касался выступающих позвонков, и не было больше чудовищ, бармалеев, аленьких, а только это пугающее ощущение уязвимости – ее ли, своей ли?
Он больше не принадлежал себе.
Распятая бабочка-капустница трепыхалась под ним, просила пощады – ладони Петрова крепко обхватывали голову с разметавшимися медными волосами, а губы выдыхали в аккуратную ушную раковину: лююю, – и шум прибоя приносил ответное – ююю…
Ну, иди же, Петров, иди, – оказывалось, что у капустницы есть руки, ноги, живот, раскинувшиеся достаточно привольно – вот эта выступающая косточка бедра, и эта повернутая пятка, и тающий полукруг груди с отчетливо обозначенным соском – все это было женское, конкретное, весомое, именно что весомое – да, легкое и неожиданно телесное, совсем не стрекозье ее естество.
Иди же, Петров, – а теперь и вовсе запахивала халат, носилась от зеркала в ванной к прихожей, потряхивая мокрой челкой, – уже другая, обыденная, одна из тех, проходящих, проезжающих мимо, одергивающих подол платья, подрисовывающих безукоризненную линию губ, глаз, завершающих скульптурную лепку скул пушистой кисточкой.
Пока, маленький, – все эти приторные подробности, которые уж никак бы не прошли с другими – умными, взрослыми, а вот с ней, поди ж ты, проходило все – глупо улыбаясь, он оборачивался вслед, но ее уже не было – или была, но другая, уже не его.
Интересно,
Девочка со скрипкой. То ли дело контрабас – тыл, тяжкий телесный низ, утробные частоты. Его дело – подать реплику вовремя. Ни секундой позже. Люби меня, – стонал контрабас, но скрипка оставалась безучастной. Она была прилежной, играла в такт. Не лучше, но и не хуже иных. Ее предплечье смело обхватывалось пальцами.
Ошибки быть не могло. Родом из детских снов – принцесса, плачущая в окне дома напротив. Девочка с легкими волосами. Даже не девочка, а так – дуновение.
У дуновения оказалось имя, фамилия и даже, более того, муж. Игорь. Или Олег. Неважно. Имя мужа казалось навязчивой подробностью. Она тоже не упоминала. Тактично умалчивала. Не поглядывала на часы, не юлила. Просто одномоментно становилась другой. Словно всем своим видом сообщая – время истекло. Твое. Твое, Петров.
Убегая, принцесса теряла хрустальный башмачок.
Она – не теряла. Застегнутая на все пуговицы, придирчиво осматривала себя с головы до ног и уже на пороге прижималась легко – легче не бывает – к размякшему спасителю. Ровно на пару секунд.
Спать, Петров, спать, – бормотала она, уже отрываясь, целуя воздух где-то за ухом.
***
Та, другая, приходила по звонку, почти всегда без опозданий. Застывала на пороге полувопросительно – а вот и я. Как будто не решаясь войти. Прихорашиваясь в прихожей, случайно, совершенно случайно задевала взглядом стоящие у зеркала тапочки без задников – смешного размера, почти детские.
Удивительно, но они не мешали друг другу. Первая была фантом. Вторая – из породы «отчаянных парней».
– Ну, посуди сам, какие мы любовники, Петров. Любовники – от слова «любить».
Она все понимала и прощала все. Или делала вид, что прощает.
Глаза ее улыбались в темноте, светились пряным лукавством. Она все просчитала. Буквально на пальцах. По законам недолгого женского бытия. Мне хорошо с тобой, Петров, – улыбалась она и закидывала руку за голову, уверенная если не в завтрашнем, то уж в сегодняшнем дне без всяких сомнений. Женщина-виолончель. Страстная, сдержанная, взрослая.
Там, в далеком окне, маячила тень принцессы, лучезарной девочки, но эта ночь принадлежала ей.
Мечта, кто против мечты? Мечта должна оставаться мечтой, а любовь…
Какая разница, как это называется – это тайное, бесстыдное, святое, жаркое?
Называй как хочешь. Здесь никто никого не спасал. Они были на равных. Курили на балконе, болтали, задрав ноги, будто школьники, сбежавшие с урока. Заговорщики. Из глубины квартиры раздавалась трель звонка, и он, смущенно улыбаясь, швырял окурок вниз и плотно прикрывал балконную дверь. За собой. Она же продолжала курить, задумчиво покачивая ногой. Ничто не выдавало ее замешательства. Разве что закушенная нижняя губа и привычное выражение глаз – ничего не случилось. Ничего не случилось, ничего такого – когда звонят, нужно ответить. Нужно ли? Бывали случаи, когда он не отвечал? Объятый страстью, допустим. Не желающий слышать позывных из внешнего мира.