Дочери Евы
Шрифт:
А вон и чокнутая девушка из местечка. С непокрытой головой. Аргентина, говорит она и смеется. Смеется, как плачет. Она босая, ноги ее черны, руки озябли. Вокруг пух, много пуха, жаркого легкого пуха. Какая прекрасная ночь, смеется она и запрокидывает голову.
Дочери Евы
здесь тени застыли, будто стрелки на циферблате, не в силах сдвинуться с места, только время, неумолимое время сдвигает их, проводя четкие линии, уходящие за крыши домов. Во двориках, за сумрачными арками, скрывается вожделенная прохлада, но и туда врывается духота раскаленных улиц, проникает в окна, ударяясь о стены, покрытые многозначительными символами и узорами, – это время, это время, детка, – оседает фундамент, запахи въедаются, не выветриваются, – как и воспоминания о них, – пожалуй,
Ниночка
В жилах княжны М. течёт грузинская кровь, и не только. Польские аристократы с надменным «пся крев», грустноглазые раввины из Вильно, меланхоличные звонкоголосые малороссы таинственным образом смешались и примирились в ней, прелестно картавой, живой как ртуть, с газельими глазами и будто акварелью обозначенной жилкой на виске.
В дороге она немного бледнеет, но держится молодцом. С интересом поглядывает на перрон, кокетничает с кузеном-гимназистом, потешается над его ломким баском, самомнением, нечищенными ногтями, – ссорится с «maman», ещё не старой, но измученной, с уже подсыхающими губами, с безжизненно-белой кожей лица и сильными костлявыми пальцами пианистки.
Разносятся слухи о тифозном больном в соседнем вагоне, о карточном шулере, об ограблениях, «maman» прижимает ладони к вискам и нюхает ароматическую соль в голубоватом флаконе, и в очередной раз проверяет сохранность небольшой шкатулки в обитом сафьяном сундучке.
Ниночке скучно, она томится и корчит рожицы, перебирает странички в тяжёлом альбоме, замшевые пуговички перчаток, – в конце концов, засыпает, доверив светло-каштановую головку моему плечу, и спит ровным сном, то улыбаясь кому-то обворожительной улыбкой, то хмурясь густой полоской бровей, – спи, милая Ниночка, – пусть тебе снятся вальсы и полонезы, натёртый паркет и маленький сероглазый юнкер в застёгнутом наглухо мундире, – спи, Ниночка, – пусть тебе снится Константинополь и пыльное небо чужбины, неотопленные номера, неприбранные постели, заложенные драгоценности, очередь в ломбард и желтолицая старуха в облезлой горжетке с лисьими мордочками, – биржа, объявления, рекомендации, пишущая машинка, русский кабак, господин с розовой лысиной, омары и лобстеры, гусиный паштет, круассаны, кофейное пятно, инфлюэнца, кашель, грипп, свежие газеты, слухи, мигрень, бокал шампанского, истерика, морщинка под правым глазом, любовник матери, Париж, малокровие, двойняшки-лесбиянки, одинаково немолодые и жилистые, лихо сквернословящие по-французски, сигары, мужчины, сорокавосьмилетний альфонс, уже грузный, в несвежей сорочке, продающий хорошие манеры и славянский шарм восьмидесятилетним старухам.
Спи, Ниночка, – пусть за окном проплывает скучный пейзаж средней полосы, с полями и сонными городишками, укрытыми снегом, с загаженными усадьбами и сорванными вывесками, с виселицами и пожарами, с красным заревом «там вдали, за рекой», с братскими могилами местечек, со вспоротыми подушками, разрубленными наискось воротами и взлетающими в воздух младенцами, – спи, Ниночка, пусть тебе приснится мандариновая кожура и упакованные в пергамент ёлочные игрушки, – каждая по отдельности, – китайский болванчик, золотой рожок и оловянный солдатик, одиноко стоящий на посту, – а ещё кукушка в старинных часах, бесстрашно отсчитывающая дни, часы и секунды уходящей эпохи.
«Тяжесть рек уносят облака» 39
Болит, говорит, болит, дверь нараспашку, только зола, сквозь пальцы струится, уходит, течет, песочным дождем забит дымоход, держись, говорю, хватайся, дыши, за спину, за шею, хребет, позвонки, – беги, говорю, беги.
Не хочу, – говорит, лучше ты иди, все равно не уйти, не сбежать от себя, лучше здесь, чем там, лучше так, чем там, беги, – говорит, – ноша станет чужой, – посмотри, говорит, – я нага и боса, я жива, я дышу, чего же еще, – разве это любовь, разве это дождь, – это смерч, тайфун, вселенская дрожь, – уносит тебя, он уносит их, остальных, – чужих, старых, младых, – обернись, видишь, там, вдали, все черным-черно, там одни кресты, там погосты и там мосты, а под ними – река, широка, глубока, над рекою дом, все как прежде в нем, все за длинным столом, а за окнами сад, а за окнами синь, я останусь здесь, я останусь с ним, силы нет идти, да и кто мы там, придорожная пыль, полевой сорняк, ты иди, говорит, – лучше я вот так.
39
Строка из стихотворения Ури Цви Гринберга.
Вот же бабья дурь, все талдычат одно, про любовь и сны, все давно прошло, знаю, знаю, молчи, только руку мне дай, просто молча ступай, брось узлы и баулы, стены, столы, все давно ушли, все равно не догнать, хоть бегом беги, хоть ползи, хоть вой, видишь, в зарослях вьется вьюнок голубой, видишь, там, вдали, за рекой, огни.
А у ней лицо пузырем, волдырем, ты чужой, говорит, все равно чужой, лучше лягу здесь, я и так одна, разве дело в снах, я давно в них живу, там сочна трава, там вода мягка, слышишь, – колокола, – не по нам ли звонят, не по нам ли гудят, – я стара, говорит, для свадьбы стара, а вот этот дерн, с травой, с песком, он мне в самый раз, он мне в самый рост, от макушки до пят, вот и рот забит, что ж меня знобит, что ж меня знобит.
Обещай, что в горсти унесешь этот стол, эту пыль с дождем, этот чернозем, эту топкую зыбь, непролазную грязь, – молока из-под рыжей кобылы хлебни, просто рядом ложись, – просто рядом усни, вот и плод, шестипалый, безглазый урод, – все мычит и мычит меж раздвинутых ног, так страшна и темна его голова.
Губы так горячи и мягки, новорожденного завернуть в лопухи, пусть темно и мокро, а все ж свои, – погорельцы, подайте, впустите в дом, мы полати застелем душным ковром, коричневым ворсом забьем небосвод, там, вдали, одинокой звезды послед, а за лесом бежит чужая река, в ней вода тяжела, в ней плывут облака
Дочери Евы
Все истории начинаются с «однажды», и история Берты и Моисея – не исключение, только вот мало кто вспомнит теперь об этом – однажды уходят не только главные герои, но и второстепенные, а также случайные свидетели любых событий.
Любое «однажды» требует интриги, глубокого вздоха, уважительной паузы перед развертыванием полотна, будь-то полотно широкоформатное, либо мелкое, малозначительное, с каким-нибудь незамысловатым узором или простеньким сюжетом – сдвоенные лебединые шеи, символизирующие вечную и верную любовь, либо пестрый горластый петушок, вышитый шелковой нитью по уютной, под бочок, подушечке-думочке, либо умилительно-желтые цыплята, вызревающие на дне глубокой тарелки, предназначенной для блюд сытных, наваристых, с торчащей полой костью, с плавающими глазками жира.
Ах, эти глубокие тарелки, стоящие столь монументально и надежно на других, плоских, – эти глубокие утятницы и гусятницы, будто некие загадочные полости, наполненные скрепляющим всякую семью веществом. И ходики, тикающие над ухом денно и нощно, покачивающие гирькой, играющие в странные игры – подожди, подожди, или – беги, беги, беги.
Эти дома, в которых время подобно развертывающемуся тусклому свитку.
Сервант, в котором крепкие кубики пиленого сахару громоздятся в фарфоровой сахарнице, и щипчики тут же – предметы, волшебным образом наделяющие всякое действие строгой, значительной и незаметной красотой.
Чего стоят, например, женские руки, открытые до локтей, округлых, с теплой неглубокой ямочкой, либо обнаженные до плеча, пленительно колышущегося, схваченного нежным жирком, – пальцы, обхватывающие эти самые предметы – щипчики, сахарницы, тарелки, мельхиоровые ложечки, вдвигающие и выдвигающие различные ящички различного предназначения, распахивающие дверцы шкафов, – какая восхитительная прелюдия сопровождает все эти нехитрые движения, все эти поскрипывания, запахи глаженого белья, резеды, разросшейся в глиняном горшке герани.