Дочери Евы
Шрифт:
Я сразу узнала его.
Ну, конечно, как я могла ошибиться – я помнила это лицо с обложки «Студенческого меридиана» за семьдесят девятый год, вначале появилась сверкающая, ослепительная – от уха до уха – улыбка, шапка курчавых волос – правда, автомата Калашникова не было на этот раз.
Камни и облака, облака и камни. Что поделать, если я предпочитаю рубашки свободного кроя, чаще мужские, – однажды я долго искала рубашку такого особого оттенка, включающего в себя и пронизывающую синеву танжерского неба и цвет полоски моря у самого горизонта, – не только в цвете дело, но ещё и в качестве ткани, – рубашка должна плескаться, ниспадать, едва касаться кожи, разумеется, подчёркивать белизну шеи, хрупкость запястий и ключиц, –
Предвкушение было во всём, – в густой кофейной гуще на дне чашки, в ночной бодрости, в расплывающемся от жары асфальте, в йодистых испарениях, достигающих третьего этажа, – с мучительным периодом было покончено, – непременным атрибутом новой жизни под стать рубашке должно было стать море, побережье, небольшой городок у моря, влажная галька под ногами, праздные посетители кафешек, фисташковый пломбир увенчанный шоколадной розочкой и бразильским орехом, по вечерам – бесхитростный стриптиз в местном стрип-баре. Это не могло оставаться просто мечтой. Вы не задумывались над тем, что самые важные решения принимаются в обыденные и даже тривиальные моменты, например, во время стрижки ногтей на правой руке бывшего любовника. Ситуация требовала не просто осторожности, но щепетильности. Его жена в это самое время громко разговаривала с кем-то по телефону, о каких-то пайках, подписях и долгах. Никогда ещё я не стригла ногти мужчине, но это только придавало ощущение жертвенности всей ситуации, – немножко сестрой милосердия ощущала я себя, – помню, рубашка на мне была цвета хаки, это была великолепная рубашка из хлопка с незначительной примесью полиэстера, и цвет её сочетался с той жертвой, которую я приносила, расставаясь с любовником во время стрижки ногтей. Какие-то люди входили и выходили, трезвонил мобильный.
Что я точно помню, так это его глаза, – совершенно оленьи, взирающие на меня с библейской кротостью. Они вопрошали и молчали, – слова были не нужны. На чаше весов оказалась чья-то жизнь, – с одной стороны, все эти люди, мобильные телефоны, металлические нотки в голосе его жены, и одна единственная ночь, казалось бы, невозможная, но перевернувшая всё, все мои соображения о верности, добродетели, морали.
Как всякие влюблённые, мы играли в молчаливую игру легчайших прикосновений, – ну, я пойду, – вернув ножницы на место, я наклонилась, чтобы поцеловать его, не так как раньше, нет, – свои желания я загнала в дальний угол до лучших времён, в полной уверенности, что они наступят. Что-то изменилось, – улыбаясь уголками глаз, произнёс он, – наверное, гораздо раньше меня он узрел зародившуюся во мне жизнь, хотя не мог знать наверняка, что через восемь месяцев я разрожусь от бремени младенцем, но это будет потом, а пока, облачённая в зелёную рубашку, я верну ножницы на место и выйду из этого дома, не оборачиваясь, почти бегом, – что поделать, рубашки я предпочитаю свободного покроя, цвета морской волны, ещё люблю сидеть скрестив ноги прямо на песке, смотреть, как волны набегают друг на друга, а потом опрокинуться навзничь и считать проплывающие облака, – один, два, три.
– Лучшее, что получается у тебя, малая, – это дети, – Юлий Семенович прикладывал ладонь к моему животу – там, под тонкой натянутой кожей, билась новая жизнь.
В конце концов, не так уж это и мало – населять планету людьми.
Когда рождается человек, ему дают имя, порядковый номер, документ.
В графе «отчество» я уверенно поставила прочерк, имя его Хоакин, – уже что, нормальных русских имен не осталось, – курносая паспортистка с силой вдавила печать, – я настояла на своем, у них были свои правила, у меня – свои.
Плач одинокой флейты
Кто-то позаботится о декорациях, о непременных условиях.
О ее одиночестве и неприспособленности, – о заполненности его дней и пустоте ночей, о грезах.
О силуэте незнакомой женщины в окне напротив, – о длящихся днях и минутах, – о переполненном автобусе и о дожде, о неудачном и бессмысленном собеседовании, об отсутствии мотиваций и перспектив, – о его превосходстве и уверенности, о ее робости и смущении.
Его холостяцкой свободе, ее, конечно же, нет.
Некто позаботится о том, чтобы все состоялось, – почти случайный, почти подстроенный, – так расставляют силки в надежде на, – звонок, – и голос глуховатый, – слышно, как она мечется, мнет кофточку, страшится и жаждет.
И вот, – все, что требовалось, – стена дождя, укрывающая ее, стоящую на остановке, – автобус, от этой остановки отъезжающий, – все так похоже на сон, – зыбкостью, неясностью, мутным изображением.
Все, что требовалось, – его незанятый вечер, ее отвага, – его любопытство, ее – отчаяние, его – желание, ее – робость.
Влага, смятение, жар.
Смещенные линии улиц, иссеченные дождем переулки, серые дома.
Она поднимается медленно, скованная сомнениями. Стремглав сбегает вниз и кружит вокруг, пересчитывая еще и еще раз буквы на вывесках, мерцающую неоновую рекламу.
То самое время суток, когда приличные люди спешат по домам, – в тепло и уют, она мечется по незнакомому городу и району, одновременно уговаривая и отговаривая, приводя разумные доводы и потешаясь над собой.
Кто-то позаботится обо всем, – об эхе пустынного подъезда, гулкости каждого шага, массивности открывающейся двери.
О его ожидании и ее страхе, его закате (вопреки тому, что он на самом деле думал) и ее расцвете (хотя она полагала иначе).
Кто-то позаботится о мелочах и о главном, о декорациях и действующих лицах, – основных и второстепенных
О тишине и о глухих голосах там, за окном, – под шорох зимнего дождя и плач одинокой флейты.
Хромая гейша
Гейшей она стала не так давно, после знакомства с Бенкендорфом, скромным художником-фотографом, коллекционирующим шейные платки и карточки с голыми девушками.
Сказать по правде, до знакомства с этим удивительным человеком Танька вела разнузданную половую жизнь.
Вообразите тихую девчонку, которая ждет жениха из армии, три года ждет, поглядывая в окошко, письма длинные пишет, конверты запечатывает, марки покупает, а он берет да и женится на другой. Иная бы плюнула и жила себе дальше, вот и Таня жила, Таня, да не та, – опозоренная, отвергнутая, она зажмурила глаза и шагнула вниз, – жива осталась, только хромала, припадала на одну ногу, потешно ныряя тазом. Нежноликая, легко краснеющая, сшибала сигареты у ларька, – пошатываясь, дыша отнюдь не «духами и туманами», распахивала короткое демисезонное пальто, и тут уже все было по-настоящему, без дураков.
Таня была отзывчивая, и часто давала «за так», а малолеток и вовсе жалела, обучала нежной науке в теплых парадных, – отшвыривала тлеющий окурок, заливаясь румянцем, прикрывала веки и устраивалась поудобней на грязных ступеньках.
Шальная, на спор могла спуститься с девятого на первый, естественно, голая, в одних чулках, чувство стыда было неведомо ей, – таращилась безгрешными своими васильковыми глазищами, нимфой белокожей плескалась в полумраке лестничного пролета, доводя тихих старушек и добропорядочных граждан до сердечного приступа.