Дочери Евы
Шрифт:
***
Прости, мне было так одиноко, – стонет она, – прости, ты же знаешь, я не владею собой, – и я подумала, нет, я не подумала, его телефон – он подвернулся, и знаешь, он, и правда, необыкновенный, вначале мы говорили о тебе, а потом он утешал меня, часа два, не меньше, – сегодня ей явно лучше, глаза блестят, улыбка неровная, мерцающая.
***
Учти, твоя подруга – она звонит мне каждый вечер, – ты сама виновата, нечего было оставлять номер на столе, – глупости, ну как она может нравиться мне, она несчастна и одинока, –
***
Ты знаешь, я никогда не скрывала от тебя – в общем, кажется, я люблю его. Ты не сердишься? ведь не сердишься, верно? – она заглядывает мне в глаза и ластится, как кошка.
Нет, конечно же, я не сержусь.
Конечно же, я не сержусь, только ты не звони мне больше, ладно? И ты тоже. Не звони.
Она плачет. Она так несчастна. Она как загнанный зверек, мечется по квартире, с прижатой к груди телефонной трубкой, жалуется и плачет, а после срывается и едет к нему, бродит вокруг дома, они говорят обо мне, понизив голоса на полтона, будто я могу их слышать, а потом он кладет руку ей на плечо. Бедная, ей так недоставало любви. Родительской, мужской, любой.
Нам всем недостает любви.
Привычка говорить правду, привычка лгать.
Неужели мы все погибнем?
***
Знаешь, нужно просто сменить декорации. Стоит только выйти из дому, сесть в маршрутку и оказаться на окраине города, а еще можно заказать еду в горячей картонке, китайскую или таиландскую, и ковырять ее палочкой, обжигаясь, глотать, поглядывая на целующихся подростков за столиком напротив, – они целуются демонстративно, взахлеб, а потом смеются и вырывают друг у друга палочки, шлепают по рукам. Можно шататься по торговому центру, сверкающему металлом и пластиком, разглядывать себя в огромном зеркале, прикладывая к груди свитера, а потом вновь очутиться в автобусе и слушать, как мужчина на заднем сидении, средних лет, ничем не примечательный, признается в любви: прости, я так люблю тебя, – мобильный плотно прижат к уху, вечерний автобус переполнен и плывет, как большой корабль посреди огней, – моя любовь, – повторяет он по-французски, много раз, все громче и громче и плачет некрасиво, утирается мятым носовым платком, – Мари, – говорит он, – не покидай меня, о, Мари…
Неужели мы все погибнем?
***
А, знаешь, ведь я уснуть не могу… от любви? Нет, ведь мы незнакомы, виделись только раз, но я не могу уснуть. Наверное, что-то удивительное произойдет в моей жизни. Или уже происходит.
***
Говорят, что любви не существует. Все выдумано. Зато вороны реальны. Они так кричат за окном, что у меня разрывается сердце.
Неужели мы все погибнем?
***
Я притворяюсь взрослой. Мы все играем в эту игру. Вчера ты бежал за маршрутным такси, а я оборачивалась, пока ты не исчез. Это было вчера. Я ехала в пустой маршрутке, в полной тишине, абсолютно счастливая.
Номер маршрутного такси. Стоит вскочить на подножку и позволить себе быть пассажиром.
Четвертый этаж. Дверь направо.
***
Я живу в другой стране. На другой планете. Но ключ, боже мой, что мне делать с ключом…
Commedia dell’arte
Некоторые
Время одиночества.
Он не помнил их ухода, а только торопливые обмирающие поцелуи – их жаркие слезы, их сдержанную готовность к разлуке, привычку быстро одеваться, обдавать волной острых духов и терпкой печали, о, женщины, похожие на мальчиков, с глазами сухими, однажды выплаканными, они ироничны и беспощадны, их кредо – стиль, умелое балансирование на сколе женственности и мальчишеской отваги, пляшущий огонек у горьких губ и поднятый ворот плаща – гвардия стареющих гаврошей, заложников пульсирующего надрыва Пиаф, смертоносного шарма Дитрих и Мистингет.
Или женщины-дети – опасно-требовательные, сметающие все на своем пути, как эта башкирская девочка – с телом узким, подобным восковой свече, о, если бы была она безмолвной красавицей с Японских островов, с подвернутыми ступнями маленьких ног, с цветной открытки из далекого прошлого – юная поэтесса смотрела на мир из-под косо срезанной челки, она знала такие слова как «концептуально», «постмодернизм», лишь на несколько блаженных мгновений клубочком сворачивалась на постели, умиротворенная, надышавшаяся, разглаженная, пока вновь не распахивала тревожную бездну глаз, вытягиваясь отполированным желтоватым телом, пахнущим степью, желанием, горячим потом. Где начинались желания маленькой башкирской поэтессы, заканчивалась поэзия, – опустошенный, он выпроваживал ее и выдергивал телефонный шнур, чтобы не слышать угроз, мольбы, чтобы не видеть как раскачивается она горестно у телефона-автомата, а потом вновь скользит детскими пальцами, отсвечивающей розовым смуглой ладонью по его лицу, бродит вокруг дома, молится и проклинает, стонет и чертыхается всеми словами, которые способна произносить русская башкирская поэтесса, живущая в Нью-Йорке.
А в прошлой жизни я была китаянка – такая не вполне обычная китаянка, не говорящая по-китайски, то есть совершенно русскоязычная, впервые попавшая на родину предков, а там, о ужас, все по-китайски лопочут и к тому же не воспринимают меня как иностранку, о чем-то спрашивают и не получают ответа, – говорит она и плачет, вначале жалобно, а потом зло, – у тебя аура фиолетовая, с оранжевым свечением по краям, – она вскидывается посреди ночи, юная, полная жара и тоски, и сидит у кухонного стола, поджав узкие ступни, кутаясь в его рубашку, – одержимая стихами, она напевает вполголоса странные песенки, чуждые европейскому уху.
Была женщина-актриса, известная актриса, подрабатывающая в ночном клубе, девушка из его прошлой жизни, не его девушка, чужая, но мечта многих, кумир – белоголовый ангел, кричащий о любви, каково быть ангелом с металлокерамической челюстью и двумя небольшими подтяжками – одной в области глаз, где раскинулась сеть тревожных морщинок, и еще на трепетной груди, уставшей от ожидания, опавшей, разуверившейся, – в объятиях актрисы было суетно и печально, почти безгрешно – не было утешительной влаги в ее сердце, в уголках ее подтянутых глаз, в ее холеном изношенном лоне.