Дочери Евы
Шрифт:
«Подойди к окну, я хочу видеть тебя», – просит он, и я подхожу, поднимаю жалюзи, и бессмысленное солнце освещает бессмысленный двор с урчащими кошками и голубями. Колодец двора серый, там никого нет.
Звонок. Еще звонок. Мой голос становится низким, бархатным, грудным. Я дышу в трубку. «Это опять ты?» Мы уже на «ты».
«Я один, – взволнованно сообщает он, – я совершенно один, делай со мной что-нибудь, делай. Все, что ты хочешь», – стонет он, и испарина выступает у него на лбу.
Мне совсем не хочется что-то делать, но я включаюсь. Еще, просит он, требует невозможного. Каков наглец,
Похоже, он сидит в подвале, несчастный, одинокий, ласкающий самого себя, задыхающийся от нешуточной страсти.
Мне жаль его.
Мы идем по улице, жадно разглядываем друг друга. Так вот он какой. Совсем не бледный, напротив, смуглый, с жаркими, будто нарисованными, коровьими глазами. Очень нежными. Нежными до какого-то ошеломительного бесстыдства. Он молод. Влажные глаза, узкий лоб, жадная линия губ – вспухших, как будто даже покрытых коричневатой коркой. Странно, в этих глазах так мало человеческого – природа не поскупилась на длинные загнутые ресницы, густые, почти сросшиеся брови. Мужественная линия бритого затылка. Стройная шея, развернутые плечи. Слабый, скошенный подбородок.
Мы поднимаемся по лестнице. Я будто издалека вижу себя, плывущую в пролете третьего этажа. Здесь тусклый свет, и комнаты похожи на камеры. Звякает ключ.
Он шепчет непристойности, довольно неловкие непристойности. Что-то не так. Он робеет. Руки его горячи и влажны. Сколько влаги. Там, за стенами, чьи-то приглушенные голоса, вскрики, смех. Что я здесь делаю? Таинственная жизнь двухэтажного здания с расплывшейся консьержкой, запахом нечистого ворса на полу, дезинфекции, дешевой туалетной воды.
Он медленно подталкивает меня к зеркалу. Зеркало с потугами на роскошь – рама в нелепых золоченых завитушках. Многозначительно откинутое покрывало цвета гнилой вишни.
– Смотри, – хрипит он, не отворачивайся, смотри.
Разве не этого я хотела? Разве не это было в моем сне?
Чужая комната в казенном доме, незнакомый мужчина касается меня чужими руками. Телефон настойчиво звонит, подпрыгивает, взрывается смешной избитой мелодией.
Мужчина хватает трубку и тут же съеживается, становится похожим на загнанного в капкан зверя. Да, дорогая, – кивает он, – конечно, дорогая, не забуду, огурцы, да-да, огурцы. Молоко, да, и молоко.
После темной комнаты улица кажется непривычно оживленной. Пахнет морем. Повсюду пары, идущие в обнимку, смеющиеся, молчаливые. Звонят телефоны. Але, да, – уже иду, – еще иду, – иду, иду, иду.
Моя линия молчит.
Она напряженно молчит. Как будто перед грозой. Однако грозы не будет. Красное солнце плавится, выпускает слепящие лучи, соединяется с морем. Море шипит, дышит, желтоватая пена подкатывается к ногам.
Маньяк торопится в овощную лавку. Прижимая к груди пакет с огурцами и бутылкой молока, он поднимается по бесконечным ступенькам, утирает пот с низкого лба. Его коровьи ресницы часто и виновато моргают. Влажные пальцы нащупывают сдачу в кармане слишком тесных брюк.
Чей-то телефонный аппарат взрывается оглушительной трелью: это актуально? Скажите, актуально? С какого числа?
Заходится плачем ребенок, кашляет старик. Окно напротив всегда распахнуто. Там движутся полуодетые люди – им жарко, жарко. Они свешиваются вниз, зовут детей, гремят посудой.
Мои щеки горят, все еще горят от внезапного приключения. Завтра все встанет на места. Я подхожу к зеркалу, прижимаюсь к нему щекой. Касаюсь щек, губ, ключиц. Все мое – и будто чужое, горит, саднит, пылает.
Под окном выгружают случайную мебель – тумбочки, шкаф, перекошенный трельяж, старое кресло. Возле огромного пакета с игрушками мальчик лет четырех. Молодой мужчина и темноволосая женщина.
Теперь у них есть все. Стены, стол, стулья, телефон – все, что нужно для жизни.
Разжимаю ладонь, и скомканная бумажка летит вниз. Тот самый набор случайных цифр. Его так легко запомнить и так легко забыть. Серый комок совершает пируэт в воздухе, плавно опускается к ногам мальчика.
Телефон, будто спохватившись, разражается гневной трелью, сотрясается пластмассовым корпусом. Решительно выдергиваю шнур, затыкаю уши.
Звонки несутся за мной, ударяют в спину, напоминая о правах и обязанностях.
Невидимые провода натягиваются, прогибаются под тяжестью слов.
Провисают в бездонности пауз.
Шепчут, стонут, заклинают.
Гудят, плачут, смеются.
Поют.
Птички небесные
Это как если вы были на луне и вернулись, а здесь все по-прежнему, но это вам так кажется, что по-прежнему, – на самом деле многое изменилось, – дети выросли, родители постарели, одноклассники стали окончательно и бесповоротно неузнаваемы.
Вы были на луне, и все в вас стало лунным, – мысли, движения, чувства, – привыкли к лунным цветам и лунным оттенкам, а о лунной музыке и говорить нечего, и потому непринужденная и вполне добродушная разборка у местного супермаркета может стать последней… не для них, – для вас, потому что слух ваш истончился, и настроен только на тонкие, нежные вибрации, – нить, которая соединяла вас с луной, с ее зыбким светом, провисает, волочится, а луна становится недостижимой, немыслимой, невозможной, хотя вы были на ней, вот только что, – повторяете вы, но как-то неуверенно, – да и кому повторять, – пока вас не было, пришли те, другие, – им плевать на луну, да и нет никакой такой луны, нет и никогда не было.
Казнить нельзя помиловать
Привычка говорить правду, привычка лгать.
Привычка пить кофе. Привычка бороться с привычкой. Потакать. Привычка быть счастливым. Привычка страдать.
***
Он такой – необыкновенный, он меня так…
Да? – ревниво настораживается она, увлеченная, я не замечаю многозначительного молчания, – вообще-то, он негодяй, – опомнившись, добавляю я, – то-то, – с облегчением произносит она, и, удовлетворенные, мы раскланиваемся.