Дочери Евы
Шрифт:
Не смотри так на мужчин, – бедная мама, едва ли она могла удержать меня, на запястьях моих позвякивали цыганские браслеты, а вокруг щиколоток разлетались просторные юбки. Каждый идущий мимо подвергался испытанию, – выпущенная исподлобья стрела достигала цели, – пронзённый, он останавливался посреди улицы и прижимал ладонь к груди, но танцующей походкой я устремлялась дальше. Жажда познания обременяла, а тугой ремень опоясывал хлипкую талию. Чем туже я затягивала его, тем ярче разгорались глаза идущих навстречу. Купленный после долгих колебаний флакончик морковного цвета помады разочаровал, – отчаявшись, я искусала собственные губы до крови, и вспухшая коричневая корка стала лучшим украшением моего лица, если не считать глаз, разумеется, дерзких и томных в то же
Отныне у меня была цель. Я могла вырезать ее из цветной бумаги, и водрузить на стену. Уже засыпая, помолилась как следует, – меня никто не учил, как никого из нас, собственно, – я воздвигла алтарь, и зажгла свечу, теперь у меня была тайна.
Моего первого мужчину звали… До Хоакина ему было далеко, но с чего-то надо было начинать, – я смотрела вслед, поражаясь, до чего же он маленький, старый и некрасивый, – с лысиной-яйцом и шаркающей походкой, – это было то, что видели остальные. Глаза его напоминали глаза бродячего пса, – умного, все понимающего и преданного, – жене и двум некрасивым девочкам – Соне и Вавочке. Меня срезали на математике, как раз на проклятых синусах-косинусах, – с геометрий я разобралась, а на алгебре зависла, – от услуг репетитора пришлось отказаться, зато на проходной был вечный сквозняк, и тетка с отмороженным носом, шмыгая и сморкаясь, вглядывалась в удостоверение, – новенькое, со штампом и фотографией, – каким счастьем был этот сквозняк, – это был ветер свободы.
Водоворот новых ощущений увлёк меня. Светлому времени суток я предпочитала сумерки, – раздувая ноздри и уподобившись звенящей от напряжения струне, кружила я по городу в поисках того, кто даст мне это.
Мои мужчины были невероятно щедры. Коротконогий жилистый татарин подарил мне это в пролёте тринадцатого этажа. Раскинув юбки, я приняла его дар, – вполне достаточно было руки, властно завладевшей моим коленом, и горящих в полутьме глаз, – всё последующее не разочаровало.
За считанные секунды горечь разрыва с предыдущим бой-френдом, юношей-поэтом, мнительным и самовлюблённым, утонула в облаке наслаждения. Теряя сознание, я проваливалась всё глубже, а взмывающее надо мной пятно чужого лица расплывалось, превращаясь в гипсовую маску со сведёнными на переносице бровями и тёмным оскалом рта.
Темноглазый попутчик в вагоне метро, томный бисексуал в шёлковом белье, страстный поклонник Рудольфа Нуриева, пожилой эльф в широкополой шляпе, сочиняющий хокку, полубезумный коллекционер-фетишист, обладатель подвязки непревзойдённой Марики Рёкк, а также просто одинокий мужчина за столиком напротив в кондитерской, – поедание миндального пирожного превратилось в своеобразный мини-спектакль, разыгрываемый для единственного зрителя. Глаза его напряжённо следили за моими движениями, а ложечка без устали вращалась в кофейной чашке. Одёрнув юбку, я встала и прошлась к стойке, а, возвращаясь, напоролась на его взгляд, безусловно, волчий, – всё последующее напоминало стремительное бегство и преследование одновременно, – торопливо вышагивая по направлению к его берлоге, мы боролись с внезапно налетевшим шквальным ветром. Я пыталась удержать разлетающийся подол юбки, а он сражался с зонтом. Я шла на подгибающихся ногах, распознав в идущем рядом того, кто заставит меня познать это.
Несостоявшийся писатель и вечно голодный художник, безнадёжно и бесконечно женатый еврейский юноша с пропорциями микеланджеловского Давида, – больше неги, нежели страсти испытали мы в нежилых коммунальных закутках, оставшихся любвеобильному наследнику после кончины очередной престарелой родственницы, – прощаясь, грели друг другу пальцы, соприкасаясь губами с губительной нежностью.
«О, живущий в изгнании, куда бы ты не подался, рано или поздно ты вернёшься туда, откуда начал», – тягучая мелодия в стиле раи ранила моё сердце, – под музыку эту можно было танцевать и печалиться одновременно, от голоса Шебб Халеда сердце моё проваливалось,
Я очарованно наблюдала за движениями тонких смуглых рук, но «тысяча и одна ночь» закончилась внезапно, не подарив и сотой доли ожидаемых чудес. Мои еврейские корни смутили прекрасного принца, – лицо его приняло надменное и несколько обиженное выражение.
Завершив трапезу в напряжённом молчании, мы с облегчением распрощались, будто дальние родственники, сведённые неким печальным ритуалом, но песнопения Дахмана эль-Харраши ещё долго преследовали меня.
Он шел за мной квартал или два, а я и вправду не боялась – куда страшней было там, откуда я вышла. Три грымзы в теплых кофтах гоняли чаи, и пахло котлетами, сплетнями и зеленой тоской, – двадцать пять лет, – квакала одна из них, чугунная бабища с блином на голове, – двадцать пять лет я сижу здесь, за этим столом, и просижу еще, – пока не вынесут, – подумала я, но вслух ничего не сказала, потому что за окном падал снег, бесшумно ложился на землю, близился вечер.
Расправив плечи, я шла по мосту – он шел за мной, его звали Мишка Тартар, он сбежал из тюрьмы, и я была первой на его пути, а дальше был частный сектор, затхлая вонь притона, портвейн, чужая старуха в окне – уж лучше остаться, чем умереть, это я сразу поняла, ведь Мишка Тартар слов на ветер не бросал – я сбежала ночью, никто меня не провожал, я долго стояла под душем, пыталась согреться, татарин пропал, но тень его еще мерещилась за углом.
Мой Хоакин был рядом, я слышала голос, я шла на звук и на шорох – их было много в этот раз, меня не нужно было спаивать, как прочих, – я вся была молодое вино, я пьянела от мысли, что один из них окажется им.
Они засыпали первыми, невинные, точно младенцы.
Они были разными, и некоторые из них думали, что умеют любить, счастье брезжило, точно полоска рассвета, там, в глубокой ночи, – моя цель вела меня дальше, я верила, он сразу узнает меня, и я узнаю его, и мы всегда будем вместе, неразлучны и неотделимы, как плоть и дух, день и ночь, зима и лето, – с работы я ушла, содрогаясь от злословия грымз – одна из них видела меня с негром, другая – с арабом, мне было начхать – это была моя жизнь, от Кямаля я родила девочку, прекрасную, точно луна, – живот был огромным, я несла его, как подарок, ведь я знала, что после всего, что мужчины творят с женщинами, – после переулков, чужих домов, кроватей, стен, после шороха ступней по липкому линолеуму – после всего…
После запахов дезинфекции, ржавчины, сыворотки, зеленки, йода, подступающего молока, после пятен на холодной больничной клеенке, после всей этой грубости и неведомой силы, вынуждающей рвать прутья больничной койки, скрипеть зубами, сквозь туман всматриваясь в минутную, а потом часовую стрелку, ползущую так медленно, так бесконечно, туда, в страшащую неизвестность, в обрыв, в пропасть, в которой тонут крики из соседней палаты – мольбы, вой, стоны – олицетворение животного, смертного ужаса, прерываемого понуканиями – тужься, держи, дыши, толкай, – дыши, дыши, дыши.
Держи, – туго спеленутая, лежала она на плоской подушке и чуть кряхтела, пытаясь, видимо, упереться во что-то ножками. Я проводила пальцем по прорисованным тонкой кисточкой бровям – Айша, кроткая и нежная, точно солнечный луч ранней весной.
Вскоре Кямаль отбыл на родину – она отчаянно нуждалась в молодых специалистах и защитниках, один из его многочисленных братьев собирался посвятить себя джихаду – священной войне, с фотокарточки смотрело отважное лицо усатого подростка, я же жила надеждой, прикладывая отпечаток крошечных пальчиков к разлинованному листу.