Дочери Евы
Шрифт:
Только зимняя женщина способна медленно, головокружительно медленно подниматься по лестнице, а потом, закусив нижнюю губу, срывать с себя… нет, медленно обнажать плечо, расстегивать, стягивать; обернувшись, призывно сверкать глазами, пока он, маленький мсье, будет идти сзади, весь желание и весь надменность, властный, опасный, непредсказуемый малыш Жако.
В этом фильме он постановщик и главное действующее лицо. Голос за кадром вкрадчивый, грассирующий, иногда угрожающий; героиню назовем, допустим, Макарена. Сегодня она исполнит роль юной бродяжки, покорной фантазиям мсье. Действие разворачивается на крохотном островке между рулонами
Для роли юной бродяжки куплены необходимые аксессуары: светящееся прорехами белье цвета алой розы, изящный хлыст и черная же повязка для глаз. Облаченная в кружева, бродяжка мгновенно становится леди (возможно, голубых кровей, настоящая аристократка – униженная, заметьте, аристократка). Она ползет на коленях, переползает порог… Тут важны детали, каждая деталь упоительна: униженная леди не первой свежести в сползающих с бедер чулках, она справляется с ролью, тем самым заслуживая небольшое поощрение.
Громко крича, мсье бьется на этой твари, на этой чертовке. Брызжа слюной, он плачет, закрывая лицо желтыми старыми руками. Раскачивается горестно, сраженный быстротечностью прекрасных мгновений. Обмякшая, вся в его власти, она открывает невидящие, словно блуждающие в неведомых мирах глаза. Будто птичка бьется мсье меж распахнутых бедер. Как пойманная в капкан дичь, мон дье…
Старый клоун, он плачет и дрожит, щекоча ее запрокинутую шею узкой бородкой-эспаньолкой, мокрой от слез и коньяка. О чем же плачет он? Неужели о маленькой шлюшке из Касабланки, растоптавшей его юное сердце? Вообще-то он француз, но истинный француз появляется на свет в Касабланке, Фесе или Рабате; он появляется на свет и быстро становится парижанином, будто не существует всех этих Марселей и Бордо – французской провинции не бывает, моя прелесть, – Париж, только Париж… Первый глоток свободы, первое причащение для юноши из приличной семьи, для маленького марокканца с узкой прорезью губ, пылающими углями вместо глаз, для болезненного самолюбивого отрока, воспитанного в лучших традициях. Будто не было никогда оплавленного жаром булыжника, узких улочек, белобородых старцев, огромных старух с четками в пухлых пальцах, огромных страшных старух, усеявших, точно жужжащие непрестанно мухи, женскую половину дома, выстроенного в мавританском стиле, с выложенным лазурной плиткой прохладным полом и журчащей струйкой фонтана во дворе. Будто и не бывало спешащего из городских бань каравана белокожих верблюдиц, волооких красавиц в хиджабах.
Они будут медленно отдаляться, оставляя глухую печаль и невысказанную муку, будто не было никогда этой дряни, исторгавшей гнусную ругань на чудесной смеси испанского, арабского и французского, этой роскошной портовой шлюхи, надсмеявшейся над его мужским достоинством, над самым святым, мон дье!
– Скажи, меня можно любить, скажи?! – мычит он по-французски, играет с ее грудями, будто с котятами, а потом вновь берет ее, дьявол, наваливается жестким, сухим, как хворост, телом.
Задрав всклокоченную бороду, он хохочет беззвучно – седобородый гном в белой галабие и черных носках из вискозы, он исполняет танец любви, мужской танец, танец победителя, захватчика, самца.
Действие фильма разворачивается стремительно и сворачивается по сценарию, без лишних прений. Отклонений и вольностей быть не должно.
Застегнутый на все пуговицы, спускается мсье по ступенькам. Главное умение зимней женщины – исчезать так же незаметно, как появляться;
Чужая линия
Раннее утро начинается с трагедии.
С чужой трагедии, там, за окном, с чужими, незнакомыми мне людьми. Но мне уже плохо. Ведь я знаю, я про все это знаю, я тоже была там, за окном, а весь мир грелся в теплой постели, и никому не было дела до того, как мне плохо.
Это я шла по улице, бездомная, с бумажным листком в руке, я звонила из телефонов-автоматов и срывающимся голосом спрашивала: это актуально? с какого числа? сколько стоит? Ведь это я отсиживалась в полупустой квартире, неотрывно глядя в стену, содрогаясь от каждого звонка в дверь. Телефонный шнур волочился по полу, абсолютно бесполезный, как отпавший хвост старой ящерицы.
В моем распоряжении была действующая телефонная линия, если я и владела чем-нибудь в своей жизни, то, пожалуй, только этим, и на вопрос отвечала со сдержанной гордостью: да, моя, эта телефонная линия – моя.
У меня не было дома, но зато была линия – оставалось купить аппарат. Вариантов было множество – от дорогих, со всякими занятными и бесполезными штучками, до простейших, состоящих из, собственно, трубки и рычага. Но я медлила.
По сути, это было волшебное время.
Вообразите себя идущим по улице чужого города, со сжатой в ладони бумажкой, на которой ряд цифр – ваш телефонный номер, ваше имущество, ваша движимость и недвижимость, если хотите.
У меня был номер. У меня был мир. Мир, который вместе со мной задыхался от жары, карабкался по ступенькам, стучал в двери, задавал вопросы.
Это актуально? Скажите, это актуально? Еще актуально?
Все было актуально. Тот, кто снаружи, боится остаться бездомным. Тот, кто внутри, жаждет стать свободным.
Сегодня я внутри. Как уверенно я ввожу ключ в замочную скважину, как ловко проворачиваю его, ощущая податливость замка, этого нехитрого устройства, обеспечивающего мою якобы неприкосновенность.
Я уверенно швыряю сумку на диван. Я, можно сказать, дома.
И только этот плач за окном. Он не дает забыть. Эти ватные шаги, этот сорванный голос. Бедная, похоже, у нее нет даже телефонной линии.
Моя телефонная линия все еще существует. Она тянется на тысячи километров отсюда. Точно кровеносный сосуд, разветвляется еще на сотни, десятки сосудов.
Голоса. Они все еще звучат.
– Не забудь купить хлеба. И яблок каких-нибудь. И вина.
Там шепот, смех, плач. Угрозы. Кто звонил? Какой-то маньяк. Тебе тоже звонил?
Какой-то маньяк присосался к линии. Ему позарез нужно знать цвет моего белья.
«Скажи, – умоляет он, – скажи мне», – голос у него сладкий, хрипловатый. Он звонит каждый день. «Скажи, что ты делаешь сейчас», – стонет он, и я, поражаясь себе, подробно объясняю – стою у окна, сижу на диване. Ем яблоко. Срезаю кожуру и кладу ломтик в рот. «О, – произносит он, потрясенный, – о, как ты это делаешь – ты великолепна!» Мой маньяк щедр, он не скупится на комплименты – он рассыпает их, разбрасывает к моим ногам, голос у него сладкий, молодой, – пожалуй, он готов на все, только чтобы выманить меня за дверь. Ему нужны подробности. Мельчайшие подробности разрастаются, обретают смысл, цвет, плоть, вкус. Подробности, неинтересные даже мне, – они необычайно волнуют и воодушевляют его.