Дочери Евы
Шрифт:
Прижав ладонь к груди, он молча смотрел на неё, – тихо папа, – ей мешали все эти странные люди. Ей хотелось услышать знакомый голос, – Мусенька, мейделе, – но отец только молча стоял у стены, и рыжие волоски поблёскивали на его пальцах, и Муся не могла сдвинуться с места.
С тех пор отец часто приходил к ней, и даже присаживался на краешек незаправленой кровати. Муся совсем опустилась, волосы стали тусклыми, на руках появилось много незаживающих болячек. Она с трудом доживала до вечера, слоняясь по неприбранной комнате, а потом долго сидела в темноте и смотрела на дверь, и всё повторялась, – отец и дочь, смеясь и соприкасаясь руками, рассказывали друг другу
Из комнаты доносился счастливый смех, а утром всё возвращалось на круги своя, – спички, чайник, вода, спички.
***
По странному стечению обстоятельств жизнь моя пересеклась с Мусиной в салоне авиалайнера компании «Эль-Аль».
Седую женщину с документами на имя Марии Эфраимовны Гольдберг сопровождали две немолодые сиделки. Вполголоса они переговаривались о чём-то за моей спиной, время от времени хватая разбушевавшуюся старуху за тощие руки. С разительным упорством обтянутые крапчатой кожей кисти появлялись по обеим сторонам моего кресла, не давая насладиться первым путешествием в страну «молока и мёда».
Мой первый сохнутовский паёк был проглочен наспех и долго стоял комом в горле, – а за спиной моей на каком-то птичьем языке чирикала маленькая седовласая девочка с плаксивым лицом.
Мне хотелось рвануть на себя наглухо задраенное окошко и оказаться где-нибудь на Крите, но самолёт благополучно долетел до места назначения, потому что история Муси Гольдберг должна была завершиться на земле предков, в глухом ближневосточном городишке на севере страны, среди таких же как она плаксивых мальчиков и девочек её года рождения, – так было записано в одной таинственной Книге, которой никто никогда не видел, – уверена, там есть и моё имя, может, именно вам посчастливится найти его, как знать, как знать, – куда бы не вели следы, они приведут вас туда, где вы должны оказаться, и никто не сможет встать на вашем пути.
Удачный день Зямы Гринблата
Рейзл
Тетя Рейзл любит танцевать на столе.
На щеках ее трогательные ямочки, розовый кончик языка между коралловыми губами, смешной рыжий завиток на затылке. На лбу жемчужные бисеринки влаги, движением локтя она смахивает упавший на глаза локон. Выкидывает коленца, задорно поглядывая на гостей, – мужчины краснеют и дружно отбивают ладони, притоптывая и подталкивая один другого локтями. Рейзл танцует на столе, и оттого всем видны кружавчики на ее панталонах, перетянутая резинкой алебастровая кожа рыжей и веселой женщины, которая до смерти любит танцевать.
Рейзл смеется, откидывая голову назад. Шея ее выгибается, горлышко трепещет. От ямочек на ее щеках сходят с ума взрослые женатые мужи в сюртуках и шляпах, с крепкими животиками и живыми глазами. Их жены, широкобедрые, плодородные, похожие на больших носатых птиц, передвигающихся грациозно и вальяжно в сопровождении чахлогрудых дочерей. Все любуются Шпринцей, хоть и с плохо скрываемым недовольством. От них разит прошлогодними духами, поры на бледной коже забиты пудрой. Они мало бывают на воздухе, только пугливо пробегают вдоль стен.
Когда евреям весело, они танцуют на столах, со сдвинутыми напрочь скатертями и посудой. Рейзл щелкает пудреницей. Помада у молодой девушки должна быть алого цвета, ни в коем случае не бордо и не роза, особенно если у девушки этой дымчато-серые глаза, безупречная линия рта, чуть капризного, со вздернутой верхней губой, а кожа такой
Маневичи жили на Налевках, а мы на Маршалковской, недалеко от Венского вокзала, – не так уж далеко, но виделись редко, только на свадьбах, годовщинах и юбилеях. Наша семья всегда придерживалась традиций, а вот Рейзл и Шимек Маневичи, одинаково рыжие, одним своим резким смехом и солеными шуточками нарушали стройность и упорядоченность вечерних трапез семьи моего отца.
С Маневичами мы сблизились уже здесь, в Налевках. Пока отец мой оплакивал библиотеку и оставшийся в доме рояль покойной матери, Шимек вносил в комнату промасленные свертки и, пошептавшись о чем-то с мамой, исчезал надолго, на всю ночь, а то и несколько дней, и возвращался, опасно сверкая глазами, и пахло от него сигарами, музыкой, вином. Запах этот казался запахом жизни. Отец кашлял и неодобрительно морщился, но не выдерживал – и ел, ломая худыми пальцами хлеб, и несмело захватывал ножом кусочек масла, мама все чаще вытаскивала продолговатую шкатулку из слоновой кости, а Шимек хлопал себя по карманам и щелкал каблуками, и опять уходил в ночь, теперь уже не один, а под руку с Рейзл. В комнату вплывало облако терпких духов. Рейзл долго вертелась на каблучках у скрипучего комода, в ушах ее блестели прозрачные сережки, – откуда сережки, зачем сережки, – отец с упреком смотрел на свояченицу, а мама обнимала ее плечи, и тут я замечал, как они похожи, моя мама и Рейзл, только Рейзл рыжая и веселая, а мама – каштановая и печальная.
Возвращается Рейзл под утро, крадучись, прижимая лаковые туфельки к груди. Повернувшись спиной к сопящей носами малышне – Елке и Роману, как змеиную шкурку скатывает платье, переступает через него, я вижу ее гибкую спину.
От волнения я крепко зажмуриваю глаза, – не спишь, Аншел? – горячее дыхание щекочет лоб, – сердце мое бьется гулко, на всю комнату. Еще чуть-чуть, и родители проснутся, – Рейзл кладет руку мне на грудь и улыбается, – я почти не вижу ее лица, только улыбку, – спи, курче, спи.
Курче – это я, Аншел Гофман, – воспитанный мальчик в прошлогоднем гимназическом пиджачке, пальцы мои истосковались по черным и белым клавишам, а небо – по вкусу эклеров в маленьком венском кафе. Каждый божий день я проигрываю гаммы и даже этюды по крытому клеенкой кухонному столу. Там, в доме на Маршалковской, остался рояль моей бабушки, а на пюпитре – раскрытые ноты, – это фуги Баха. Любопытно, кто касается сейчас отполированных клавиш, кто вытирает пыль. Наш дом остался где-то там, за длинной стеной гетто, а в этом есть маленькая комната, осунувшиеся лица родителей, позорное чувство голода, и чужие, абсолютно чужие люди вокруг, даже не родственники, а еще спертый воздух уборной, и ночная улыбка моей тети Рейзл, терпкий запах ее духов, аккуратно пришитая к платью желтая звездочка.
Когда евреям весело, они танцуют на столах, а лучше всех танцует моя тетя Рейзл. В последний раз она танцевала на свадьбе Юлека и Златы, а усталые небритые мужчины хлопали в ладоши. Ночью Юлека и Злату увезли, и вместе с ним еще человек двадцать.
На следующий день Шимек заперся с мамой и отцом в комнате, они долго спорили, до меня долетали обрывки фраз, – «проститутка, – нет, – уцелеть, рояль, – убирайся, – успокойся, – ни за что», а еще через два дня я вдыхал воздух ночной Варшавы, – мы ехали минут двадцать, даже меньше. Рейзл крепко держала мою руку в своей, и я почти не волновался.