Дочери Евы
Шрифт:
За пазухой вши – где горячая ванна, где заботливые мужья? Под крылами пусто. Дряхлое тело еще отбрасывает бесполезную тень, вскидывающую локти привычным движением, накрывающую голову ладонями. Оно не держит тепла, но цепляется за жизнь скрюченными пальцами, право, смешные эти еврейские старухи!
Им не повезло, на них жалко пули, от сквозняка у них останавливается сердце, медленно ползут они вдоль стен, и видит бог, только Зяме Гринблату до всего есть дело, он всюду сует свой нос, дай бог ему здоровья, маленькому Зяме с бегающими глазками и распухшими суставами рук.
Ему бы сидеть в тепле, так нет, он носится по слякоти, по своим неотложным делам, а когда Зяма делает удачный ход, то кому от этого плохо, я вас спрашиваю, кому, если парочка-другая старух заснет если не сытыми, то хотя бы не плачущими от голода.
Коротенькими ножками Зяма перескакивает лужи, кучи гниющего мусора – вот свинство, куда смотрит еврейская полиция,
Во все времена люди остаются людьми, они хотят есть с тарелок и спать на перинах. Мужчины остаются мужчинами, а женщины – женщинами.
Жены продолжают изменять мужьям, мужья – заводить любовниц. Скажите пожалуйста, Рейзл, эта маленькая дрянь, она прячет виноватые непросыхающие от распутства глаза, она тянет его за рукав, скажите пожалуйста, ее волнуют помада, румяна и новый лифчик, не может она ходить в старье.
Зяма все понимает, у Зямы нет вопросов, для чего Рейзл новый лифчик. Зяма знает жизнь. Всю жизнь он носит пару теплых яичек для своей старухи, для Голды, а еще кусочек вареной курочки – пока Зяма жив, Голда будет кушать, а у Рейзл будет лиф и помада, пусть они все передерутся и перестреляют друг друга, шмальцовники и жандармы, синие и желтые, поляки и евреи, Ауэрсвальд с Ганцвайхом, молодчики из гестапо и бравые ребятки с Лешно, 13, – пусть все они сожрут друг друга и перестреляются из-за еврейского золота, белья, мебели, фарфора, хрусталя, пусть они сдохнут, перетаскивая мешки с зерном и сахаром, хлебом и свечами, но прежде чем они сдохнут, они успеют накормить маленького Зяму Гринблата с его старухой и дадут заработать на новый лифчик этой девочке с беспутным чревом – ненасытной Рейзл, этой маленькой блуднице с горящим взором и адовым пеклом между ног.
Идет война, но люди остаются людьми. Немытые руки попрошаек и Сенная с ее добротными домами, театрами и ресторанами, с разодетыми дамами и их мужьями, не утратившими живости взгляда, – они ходят в театры и кушают с золота, и дают на чай, они оглаживают холеные бороды и бритые щеки, они целуют дамам ручки и приподымают котелки в поклоне – они еще не отвыкли от хороших манер, они бранят детей за невыученный французский и расстегнутый воротничок, они покупают спокойствие и платят звонкой монетой; польские жандармы еще лебезят и кланяются, но уже подсчитывают и делят, а жизнь идет, и шьются новые платья, под оглушительные звуки музыки из «Эльдорадо» или «Фемины», – и вежливы официанты, а кто не любит идиш – для того спектакли по-польски – в «Одеоне» и конкурс на самые изящные ножки – в «Мелоди-палас».
Война идет, но люди остаются людьми.
Немец тоже живой человек – его душа жаждет праздника, он слушает оперетту и плачет от скрипки. Ему надоели серые безучастные лица и вскинутые над головами руки, ему надоели разборки между поляками и литовцами, он тоскует по фатерлянду и рождественским подаркам, по немецкой матери и своей белокурой фрау, он пишет письма, напивается вдрызг и становится особенно опасным – и тогда маленький Зяма Гринблат, бегущий вдоль кирпичной стены, такой нелепый в штиблетах на босу ногу, с оттопыренными карманами и заросшим седой щетиной лицом может стать удобной мишенью и небольшим развлечением для тоскующего по родине Курта, Ханса или Фридриха.
Гой
– Барух ашем, Барух ашем, – бормотал Лейзер, воздевая ладони к небу, – слава Всевышнему, девочка осталась жива, если бы не Петр, страшно подумать, что могло случиться.
Из семьи Гирш не осталось никого – даже восьмидесятилетнюю Соню не пощадили, глумились, водили по двору с завязанными платком глазами и потешались: скажи «кугочка», скажи «кугочка», – рехнувшаяся старуха, натыкаясь на ограду, потерянно лопотала вслед за мучителями и заходилась смехотворным клекотом и кудахтаньем, – йой, йой, – особенно смешило их имя «Абраша» или «Циля» – что ж, это действительно, смешно, пока не рухнула, подрубленная наискось, – даже когда наступила полная тишина, он не торопился отрывать голову от земли – шея затекла, подвернутая нога онемела, уже через несколько минут новый взрыв клубящегося из-под земли воя заставил вжаться лицом в чахлую дворовую траву, казалось, это дома воют, раскачиваясь от ужаса, – лежи, Лейзер, еще не время, – те, в синагоге, уже не торопятся – еврейский Бог если и услышал, то, как всегда, не успел – ты слышал, Лейзер, им таки дали помолиться напоследок, один на один с их жестокосердым Богом, – ша, Перл, ша, как уста твои могут произносить подобные вещи?
Перл рехнулась, эта женщина никогда не блистала умом – раньше подумай, потом скажи, – кто ищет женщину-пророка, а вот поди ж ты –
Папа, мы с Петром решили, – мы с Петром, вы слышали? – тут я оглох, ослеп, я тут же умер – она держала его за руку, моя милая дочь и произносила какие-то слова, но, клянусь, я не слышал ни слова – Бог сжалился надо мной, лишил меня зрения и слуха, я не успел узнать, что же такое решила моя дочь, моя дорогая фейгеле, разбирающая главы из «Мишны», раскладывающая тарелки на скатерти своими белыми ручками, – мне снова повезло, и я не узнал, как моя девочка решила обмануть судьбу, оставив в недоумении прадеда-раввина и оглохшего отца.
Когда наступают смутные времена, а в лавках исчезает мука и сахар, то идут куда? – к старому Лейзеру, и видит Создатель, Лейзер готов поделиться последним, но скажи мне, идиоту, – зачем им выжившая из ума Соня, зачем им Нахумчик и Давид, – давай зажжем свечи, жена моя, и восславим Господа – за то, что беда обошла наш дом, – она молчит? – ничего, как всякая девушка ее возраста, она забивается в скорлупу и думает о разных глупостях, разве я не прав – о платьях, локонах, о студенте, с которым познакомилась на Хануку, о выкресте, от которого отказался родной отец, – наступают тяжелые дни, они хотят быть как все, – хедер это плохо, говорят они, в хедере безумный старик учит еврейской грамоте, грязным пальцем он водит по буквам и загибает страницы, он задает вопрос и ждет ответа, но ответа нет, – горе мне – он задает вопрос на языке Моше Рабейну и ждет ответа из глубины веков, но пахнет порохом, а гимназисты читают «Отче наш», вместо «Кол нидрей» они поют романсы – ответа нет и не будет, потому что сегодня правят те, а завтра другие, сегодня Петлюра, завтра атаман Григорьев, и тогда мы ждем красного командира – красный командир рассудит, он примчится на вороном коне и наведет порядок, – так думают добрые евреи из Овруча, они выносят серебряный поднос с хлебом и солью, но их заставляют рыть братскую могилу, вежливо их подводят к краю этой могилы, и так же вежливо поясняют им – сначала в могилу войдут дети, потом ваши жены, а после – после вы сами будете умолять батька засыпать вас землей, вы будете кушать эту землю, чтобы не слышать стонов и не видеть пелены в глазах младенцев.
Ты слышишь, Переле, пусть уже будет тихо – давай накроем стол и зажжем свечи, поминая тех, кто уже не сядет с нами рядом, помнишь, как радовалась ты этому столу, покрывая его белой скатертью, рассаживая детей,
– детей должно быть не меньше дюжины, потому что так угодно Господу нашему, плодитесь и размножайтесь, сказано в Писании, – детей должно быть много, потому что если один из них, не дай бог, станет выкрестом, другой умрет от скарлатины, а третий ускачет на красном коне в поисках новой жизни, то остается четвертый, но если этот четвертый окажется девочкой, красивой девочкой, опускающей темные глаза, в которых отражается весь этот безумный мир с его правдой и ложью, жестокостью и милосердием, то может статься, в одно ужасное утро, войдут эти, пьяные, с крестами и звездами, с шашками наголо – и тогда господь пошлет нам чужого мальчика с библейским именем Петр.